И вот мы с Русей по вечерам в реквизиторской. Какое счастье, что знаю «тайны» кроя костюмов, аппликаций, умею многое делать сама, например, цветы. Хризантемы и ирисы в картине, когда Чо-Чо ждет возвращения Пинкертона, все были сделаны нашими руками, да и кто бы стал так долго возиться с этими цветами? Зато, когда спектакль уже пошел, многие зрители утверждали, что цветы в нашей опере пахнут. Мы с Русей делали их с любовью…
Незадолго до премьеры зашел Николай Константинович. Он начал было мне рассказывать о новых фактах царствования и психологии Ивана Грозного, но я жила в совсем другом мире, не понимала, что он говорит.
Шли уже репетиции с оркестром. Пуччини захлестывал своим могуществом. Ругала себя нещадно: надо было ближе познакомиться с партитурой, уже начиная репетиции! Клавир был во мне целиком — любую партию знала наизусть, но сколько новых открытий для себя сделала, почувствовав оркестровое звучание! Теперь я жила всеми красками партитуры.
Как велика эмоционально-психологическая функция тембров! Замечательный пример «тембровой» драматургии — сцена самоубийства Чио-Чио-Сан. На фоне траурного ритма в басовом голосе и в среднем регистре альты и английский рожок поют о прощании с жизнью, как бы продолжая только что завершившуюся вокальную партию. Альты с их «матовым» тембром звучат элегично, английский рожок, сливаясь с альтами, вносит оттенки теплоты, поэтичности. Свет фонариков у дома, оказывается, слишком ярок: оркестровое звучание требует матовых стекол, «дышащих» реостатов, световых «всплесков».
Есть «страшный момент» на пути к премьере. Найденное у рояля в классе, ночных сновидениях, в уютных комнатах надо переносить на сцену. Очень боялась, что «нажитое» лирическое тепло расплескается на большой сцене, под звуки оркестра: увы, оперные дирижеры редко умеют соразмерять звучание оркестра с голосами певцов, с их нюансировкой. А когда звучание голоса перестает зависеть от эмоциональной правды и единственным желанием певца остается во что бы то ни стало «прорезать» своим голосом оркестр — все пропало. Ненужное фортиссимо смазывает логику восприятия происходящего на сцене. Нельзя забывать, что и голоса у нас были не сильные, а оркестрована опера густо, по-итальянски.
Мы стремились как бы «прорисовать» нашу постановку тушью и пастелью. Много воздуха, запах океана и так мало видимого на сцене! Шесть главных и два-три эпизодических действующих лица, хор за сценой…
Пирадов чувствовал возможности певцов, в длительной совместной работе полюбил каждый найденный нами вместе, по-своему раскрытый эпизод. Он умел вдохновить оркестр на мощь звучания, когда Пуччини со всем благородством гуманиста и с итальянским темпераментом, как бы врываясь в действие, протестует против несправедливости, во весь голос оплакивает страдания Чо-Чо. Но тот же Пирадов владел секретом внезапной тишины, он умел превращать оркестр в незаметного друга скромной девушки, которая прекрасна поразительной выдержкой в самые тяжелые моменты жизни. Если бы Пирадов не был бы таким же великолепным аккомпаниатором, как и симфоническим дирижером, мы бы потеряли атмосферу правды, когда величие и сложность человеческой жизни находят свое выражение в лаконизме внешнего.
На прогоне спектакля ко мне первыми подошли рабочие сцены:
— Такого не ожидали. За душу хватает. Насчет успеха не сомневайтесь.
На генеральной никто уже не смотрел на меня как на «обломок старины и роскоши», который, если и достоин уважения, то лишь за свое прошлое.
Ну а мне все это было неважно: только получив право заниматься своим делом, право на режиссерскую работу со всеми ее сложностями и треволнениями, стала по-настоящему спокойной, выползла из норы отчужденности, ходила по земле и по сцене уверенно.
«Баловала» меня жизнь разнообразием, баловала и большими успехами. Но тот праздник, который познала на премьере «Чио-Чио-Сан» в Казахстане 14 мая 1944 года, был едва ли не самым дорогим в моей жизни. Творческие радости режиссерских работ в Московском театре для детей и Центральном детском театре, «завоевание» Берлина, как в шутку называли друзья мою постановку «Фальстафа» в Кролль-опере, «Свадьба Фигаро» в Аргентине все же не были для меня такими всеобъемлюще значительными. Счастье становится привычкой счастливого человека. За время постановки здесь я прошла большой путь к самой себе: возродилась вера в право чувствовать себя равной с товарищами по искусству. Я отдала этой постановке все накопленные силы. Меня не отвлекали ни посторонние мысли, ни административные дела, ни быт, и сейчас, когда, притаившись в последнем ряду партера, я смотрела на сцену, чувствовала удовлетворение и блаженство. Хотелось обнять всех артистов на сцене и в оркестре, в первую очередь Куляш Байсеитову за ее талант, за ее бережное несение в себе мною найденного, не расплеснутого — приумноженного.
Какое счастье, что это была первая европейская опера в репертуаре казахского театра, что актеры не обросли еще оперными штампами, не требовали успеха лично себе — они верили всему, что пели и делали на сцене, как дети, которые сами получают радость от игры.
За минуту до антракта я убежала в кладовую, потом вернулась в зал, когда было уже темно: мне хотелось молчать и быть наедине со своим творческим счастьем. Кроме того, у режиссеров очень глупый вид, когда они смотрят свои спектакли: на лице — мимика всех действующих на сцене!
После конца была минута тишины, а потом буря аплодисментов, бесконечные вызовы, поцелуи всех без исключения дорогих мне солистов Казахской оперы, а потом поздравления, цветы и наломанные неизвестной рукой горные ирисы.
За кулисами появился во весь свой гигантский рост Николай Константинович Черкасов и взял мою руку двумя своими ручищами:
— Никогда не думал, что получится такое… Этот замечательно! Что — я! Даже Эйзенштейн слезу; пустил, потом смутился: «Кажется, насморк подхватил», — сказал, и никто этому не поверил…
Он подошел к Куляш:
— Я ждал, когда разойдется публика… Мы незнакомы, но… не имеет значения. Такой Чио-Сан, как вы, я никогда не видел и не увижу. Вы не только певица, вы — артистка непостижимая. Многие ваши мизансцены я знал, Наталия Ильинична, так сказать, на мне их опробовала, оперу Пуччини с юности почти наизусть знаю, а когда вы сегодня играли, я забывал, о режиссере, композиторе, либреттисте — верил, что есть только вы, что вы поете то, что вот сейчас, сию минуту на моих глазах родилось в вас самой, делаете движения только те, которые вы сами сейчас почувствовали необходимым сделать. Я был весь в вашей власти и переживаниях. Знал прекрасно все ваши мизансцены, которые вы выполняли с ювелирной точностью, и забывал обо всем — такой первозданной своей правдой вы их наполняете… я больше всех хотел видеть сейчас вас. Переживал все вместе с вами, как мальчишка переживал! Спасибо!