Зосима дал еще два практических совета остающемуся на земле иноку. С одним из них Сталин был давно знаком, а с появлением в Кремле следовал ему постоянно. Тем не менее Сталину, видимо, было приятно услышать такое поощрение из уст старца:
…
«Делай неустанно. Если вспомнишь в нощи, отходя ко сну: “я не исполнил, что надо было”, то немедленно восстань и исполни» [594].
Конечно, старец имел в виду совсем не ту деятельность, которой занимался вождь, любивший ночную жизнь. Он говорил о терпении и терпимости, о готовности пострадать самому даже от врага и за врага. Нет ничего удивительного в том, что кульминацией христианской проповеди в романе стала мысль о запрете мщения врагам. И эту великую христианскую заповедь отметит карандашом человек, уже тогда прославившийся необыкновенной мстительностью, завистливостью и злопамятностью. Пусть он эту заповедь никогда не принимал практически, но ведь отметил же:
«Если же злодейство людей возмутит тебя негодованием и скорбью уже необоримою, даже до желания отомщения злодеям, то более всего страшись сего чувства; тотчас же иди и ищи себе мук так, как бы сам был виновен в сем злодействе людей» [595].
Многое, очень многое понимал товарищ Сталин, занимаясь душевными разминками и такими же гигиеническими процедурами поздно ночью на даче в Зубалове или Кунцеве. В каждом человеке множество параллельных миров, которым никогда не суждено пересечься.
«и) О аде и адском огне, “рассуждение мистическое”».
Мы вместе с Достоевским и Сталиным подошли к кульминации проповеди монаха. О каких редчайших для современного человека вещах, рассуждает в романе праведник Зосима! Сталин буквально вцепился в этот текст, правда, чуть скорректировав название. Слова «рассуждение мистическое» он карандашом взял в кавычки. Любые формы «мистики» и «поповщины» терпеть не мог Ленин, а за ним и все мыслившие большевики. И для Сталина «мистика», «идеализм» были синонимами досужей и вредной болтовни. Но то, что читал у Достоевского человек, всерьез готовившийся до зрелого, двадцатилетнего возраста стать священником, то есть попом, «болтовней» назвать не мог. Отсюда кавычки, то есть писатель, мол, выразился фигурально, а на самом деле — рассуждение философское и вполне практическое. И здесь Сталин был прав. Нет ничего мистического в том, что ад и рай были размещены писателем в одной и той же бесконечной точке — в человеческой душе. Еще читая первые разделы романа, Сталин уже там отметил рассуждения писателя об этих предметах.
Вспоминая об одном из поворотных эпизодов своей молодости, Зосима рассказал о некоем «таинственном посетителе», который признался ему в совершении давнего убийства. Он убил из чувства мести женщину, которую любил, но которая отвергла его. Эпизод «преступления и самонаказания» для Достоевского навязчивый, кочующий из одного его великого произведения в другое. И признание в преступлении происходит почти в одних и тех же словесных и ситуационных формах. Зосима вспоминал:
«А он именно на головную боль жаловался.
…
Я… знаете ли вы… я… человека убил» [596].
(Отчеркнуто синим карандашом.)
Говорят, до войны Сталин много раз посещал оперу Мусоргского «Борис Годунов», а после войны настоял, чтобы ее возобновили. Его якобы очень волновал эпизод признания царя Бориса в убийстве царевича Дмитрия. Действительно ли его возбуждала сцена видений «кровавых мальчиков», утверждать теперь невозможно. Еще меньше есть прямых доказательств того, что Сталин лично, сам кого-то убил в революционной молодости или в зрелые годы. Правда, есть одна любопытная психологическая зацепка. Все тот же дотошный немецкий журналист Эмиль Людвиг задал Сталину витиеватый вопрос: «Прошу Вас извинить меня, если я Вам задам вопрос, могущий Вам показаться странным. В Вашей биографии имеются моменты, так сказать, “разбойных” выступлений. Интересовались ли Вы личностью Степана Разина? Каково ваше отношение к нему, как “идейному разбойнику”? [597]»Сталин ушел от прямого ответа, предпочитая порассуждать о Степане Разине. Но Людвиг наверняка читал в эмигрантской литературе воспоминания кавказских земляков вождя о его «подвигах» в революционном подполье. Однако прямых доказательств нет. Но то, что Сталин при чтении вновь и вновь фиксируется на сценах признания в убийстве, на сценах покаяния и душевных мук, факт, как видите, бесспорный. Еще любопытней его фиксация на том эпизоде романа, где рассказчик дает оценку характера убийцы:
«…и, будучи характера сильного, почти забывал происшедшее; когда же вспоминал, то старался не думать о нем вовсе» [598].
Иначе говоря, по Достоевскому, человек с сильным характером способен волевым актом на время вытеснять из своего сознания, то есть памяти, тяжкие эпизоды собственной биографии. Иметь сильный характер — это значит уметь не думать о них, даже если они навязчиво, то есть непроизвольно, всплывают в памяти. Это не совсем то, о чем говорит Фрейд, утверждающий, что забвение — это полное вытеснение в подсознание травмирующих психику воспоминаний. На самом же деле, как утверждает вся великая мировая художественная литература, ни один из жизненных эпизодов не покидает навсегда сознание человеческой души, явно или втайне поддерживая или подтачивая своими страстями разум и тело. На это, собственно, и рассчитана теория покаяния как способа жизненного очищения и оздоровления, а для верующего — как единственного способа восхождения в «Царство Божие». Если же психическая травма надежно вытеснена в подсознание, то добровольное покаяние, то есть осознание вины, невозможно. Тогда нужна помощь со стороны — колдуна, священника, политработника, психолога, а чаще просто душевного и родного человека. Другое дело, что, зная и помня о своей вине, мало кто способен искренне раскаяться даже наедине с собой, а тем более публично. Публичное покаяние есть глубоко травмирующий, опасный для личности акт, напоминающий рискованную хирургическую операцию. Он всегда затрагивает не только личностную, но и социальную сферы жизни, то есть многих и многое не только в тебе, но и вне тебя. Сталин это отлично знал из своей семинарской практики и потому, как инквизитор, принуждал врагов публично каяться, что приводило к саморазрушению. Недаром «таинственный посетитель» отца Зосимы признается:
…
«— Решимость моя три года рождалась, — отвечает мне, — а случай ваш дал ей только толчок» [599].