Что-то давно не получаю никаких известий ни от тебя, ни от Степана. Да и я, правда, долго не писала. Хотелось бы знать, как вы все живете, как себя чувствуете. Как поживают мои внуки и внучки? Как собираетесь проводить отпуск? Я думаю в этом году прокатиться на пароходе по Волге, Каме и Белой до Уфы и обратно. Думаю, что это будет очень интересное и приятное путешествие, если только погода не подведет.
Николай Татищев. Из рассказа «Сестра»[330]
С тех пор, как мы виделись в последний раз, прошло больше половины нашей жизни. Мы мало говорили и все приглядывались друг к другу, привыкали к переменам, к морщинам, к новому в движениях и в голосах. Для того, чтобы написать адрес кафе, где я назначил свидание, я должен был надеть очки. Я с годами поседел, потучнел, она стала нервнее, построже, посуше.
— Я писал тебе об этой галерее, где выставляю, в 55 году, когда возобновилась наша переписка, помнишь? — «В чем дело, думаю я, почему не выходит разговора? Почему не удается сразу возобновить контакт?»
Мы подошли к стене, где висели мои картины. Их было три — все пейзажи, без человеческих фигур. Анна стала внимательно по очереди осматривать их, нацепив пенсне в стальной оправе. «Откуда она такое достала»? — думаю я, сбоку смотря на ее лицо. Наконец, она произносит:
— Технические достижения, кажется, есть, но идеология не изменилась со времен Сивцева Вражка: вода, деревья, небеса.
— Я тебя отлично понимаю, я сам не придаю серьезного значения моей живописи. Все это чепуха, по сравнению с той работой, которой ты посвятила свою жизнь (она воспитывала беспризорных детей).
— Жизнь? А ты знаешь, что значит жить?
— Не совсем, — покорно соглашаюсь я.
— И никогда не знал!.. Собираешься ты менять свою жизнь?
— Я иногда думаю об этом.
— Ну, и что ты надумал? Или тебе так необходимо спокойное прозябание среди старых парков и пересохших прудов?
— Нет, за кого ты меня принимаешь?
— Ты боишься, что там тебя впрягут в работу, помешают предаваться твоим приятным размышлениям?
— Нет, я не боюсь жизни. Если я столько лет спал, это не значит, что я уже не мог проснуться.
— Положим, это довольно показательно — такая продолжительная спячка, я даже когда окончательно одряхлею, предпочту все, что угодно, только не версальские сады.
— То есть почему же?
Анна не отвечает. Довольно долго мы идем молча.
— Кто бы подумал тогда, — начинаю опять я, — что так по-разному сложатся наши жизни? Помнишь, как мы с тобой рассуждали о путях России, что нами воспринималось как наша собственная судьба. Мы хотели разгадать загадку Сфинкса. Мне кажется, что в двадцать лет мы были не только чище, но и умнее, чем позже.
— А дальше что? Ни для кого от нашего замечательного ума и всех этих египетских разговоров со Сфинксами не становилось ни тепло, ни холодно, в том числе и для нас самих.
— Нам казалось, что если мы разрешим загадку России, то одновременно разгадаем и свою собственную…
Анна пожала плечами. Я вспомнил этот жест, это не выражало презрения, скорее означало следующее: по твоей природе ты не можешь понять, что такое долг, ответственность…
— Считаешь ли ты, что я окончательно искалечил свою жизнь?
— Не знаю, тебе самому должно быть виднее, и вообще ты удивительно мало переменился, но от твоих мягких манер мне как-то не по себе, не привыкла. У нас жизнь суровая и люди тоже. Ты ни в чем не виноват, такова твоя природа и условия, в каких ты оказался. Твоя старость, вероятно, пройдет так же безмятежно и благополучно, как все шло до сих пор.
Становилось поздно. В конце одной из аллей их ждал автобус, уже освещенный изнутри, как приготовленный для них волшебный дом на колесах. Сейчас кончится их прогулка, а я еще не расспросил ее ни о чем.
— Ты не стала религиозной?
— А ты?
— Я, да.
— Это странно. По-моему, это здесь излишняя роскошь. Ваша здешняя идиллия не нуждается в Боге. Здесь столько картин, церквей и ангелов, что можно вполне обойтись собственными средствами.
— А у вас?
Ответа не последовало[331].
Виктор Мамченко — Николаю Татищеву
Из писем 1963–1964 годов
Тебе лично я очень советовал бы съездить домой (дело-то ведь не в «зелени берез» и луговых заливов, а в человеке!). Никакой опасности нет в поездке — ездил даже «наследник престола» (там не смеются даже над смешным выворотом мозга — извиняют чужакам, если не злостно).
* * *
Невеселые вещи ты мне написал о «Дне поэзии»! Неужели все это так, или что-нибудь так, даже если учесть, что порой ты безрассудно умеешь увлекаться? Горячность твоя мне очень по сердцу. Конечно, среди сотни стихотворений должны быть их «спутники».
Но вот твои комментарии о поэтах «из деревни», которые не остались на своем месте сочинять какие-нибудь милые частушки, а полезли в большую поэзию… Думая так, мой друг, ты еще на шаг приблизился к некоему блюстителю «классовой чистоты» (кн. Урусов?), который считал преступным присутствие «прачкиных детей» в гимназиях.
Печальна участь поэта за стеною отеческого Дома Поэзии, когда он только щелочку раздвигает онемевшими пальцами, чтоб видеть и слышать, когда там в огромном свете родного Дома, смеются и плачут, радуются и проклинают… и не понимают умирания за стеной.
* * *
Ты глубоко прав в оценке творчества: можно быть художником и не быть творцом. Потому, может быть, незаконченное (неотделанное) творчество всегда действенней, чем блестяще обработанное «художество» (Поплавский — Cocteau). Впрочем, Поплавский не меньше Cocteau умел обрабатывать словесность, но не обрабатывал.
* * *
Получив твое стихотворение для печати, я, было, обрадовался, но потом пришли некоторые сомнения, тебя касающиеся…
Дорогой друг, я боюсь, что ты не все обдумал в твоем увлечении. Дело в том, что «здесь» тебе никогда не простят сотрудничество «там», перед тобой закроются двери всех журналов и газет… Чтобы печататься, сотрудничать «там», необходимо иметь и отправить не одно, а сто и одно стихотворение (прозу, статьи, очерки), то есть надо связаться прочно и с некоторой гарантией идеологического толка. Чтобы сотрудничать успешно, надо хорошо знать, что журнал издается только на основе патриотизма…
Я не буду здесь подчеркивать некоторые нюансы, которые тоже необходимо учитывать. Вот, например, ты предлагаешь посвятить стихотворение свое Евтушенко и не догадываешься, что если б оно было напечатано, ты добил бы окончательно Евтушенко своим посвящением; и не догадка нужна, а надо просто знать (по московской печати), что Евтушенко «все сделал за рубежом, чтоб понравиться врагам советского строя»… Прочти «Литературную Газету» за №№ 38, 39, например, и ты поймешь, что значило бы твое посвящение — дружеское, безобидное, искреннее, но… не для журнала «В краях чужих».