Ознакомительная версия.
– А концерт-то? – громыхал зычно диакон. – Концертец запричастный хорошо бы хватить. А?!
Николай Федорович спешил было согласиться, но брат воспротивился.
Наш дирижер с большим смущением относился к камертону. Сначала он неловко прикусил его, затем ударил о колена. Гимназист Ваня прыснул. Николай Федорович, весь красный и взволнованный, промычал нам что-то наугад, желая «задать тон». Первое «Господи, помилуй» вышло несмелое и нестройное. Затем присоединился густой бас отца Александра, послышался верный альт Вехтяря, и хор зазвучал довольно сносно. Николай Федорович смело, но совершенно произвольно махал рукой. К Херувимской шли долгие приготовления и совещания. Вехтярь перебрался на клирос. Молчавший до этого времени сын пономаря – семинарист, взялся за теноровую партию. В церкви все притихло. Солнечный луч ворвался через купол и, пронизав тихо подымающиеся волны кадильного дыма, осветил коленопреклоненную толпу молящихся. Торжественность минуты заставляла невольно вздрогнуть и задать себе тревожный вопрос: «Как я мог согласиться, без всякой подготовки, идти на клирос, на позор?! Ведь мы оборвемся, напутаем…» Николай Федорович съежился, стал меньше и уступил место Вехтярю.
Я рабски следовал за изгибами голоса брата, твердо знавшего партию сопрано. Хор то смолкал, то уносился куда-то ввысь, креп и рос. «Всякое ныне житейское» нежно и грустно прошептал тенор, и затем с юношеским жаром зарыдал «отложим попечение». Вехтярь восхищенно уставился на тенора и застыл с открытым ртом… Слышалось, как застучали в церкви усиленно поклоны. Разнеслись последние раскаты громовой октавы диакона, подпевавшего нам из алтаря; я обернулся и различил в толпе плачущих женщин, да и у некоторых мужиков видна была роса на глазах…
После обедни нас пригласили к священнику на чашку чаю. Помнится, меня в доме отца Андрея заинтересовали целые груды паляниц, книшей, бубликов и лукошек с яйцами. Брат шепнул мне, что все это насбирали от прихожан. Вот бы в корпусе столько съестного!..
От батюшки перешли к Вехтярю, где собралось немало народа: на одном столе играли в преферанс, а на другом – в ералаш «с назначением»; большинство гостей группировалось около хозяина и усердно распевало народные малороссийские песни: «Ой на ropi, та жiнцi жнуть», «Стоить явiр над водою», «Ой у полi жiто коштами cбiтo», «Вiют вiтрi», «Гpiчанiкi», «Грiцю, Грiцю до роботi», «Не люблю я ни Стецька, ни Грiцкa», и еще много других.
Отец Александр затягивал: «Ой ты, Днепр, ты мой широкий»; но ничего не выходило, на второй строке хор и путался, и обрывался.
Николай Федорович прихвастнул своей гитарой и оркестром. Моментально верховой слетал к нам на хутор и привез инструменты; брата не могли уговорить сыграть на гармонике. Он заупрямился и отказался наотрез. После уже я узнал, что Наташа подсмеивалась над его скошенным во время игры лицом.
Только что Николай Федорович с гимназистом разыгрались, как приехал родственник Вехтяря, становой пристав, с сыном Колей, который отлично играл на скрипке. В качестве дядьки с ним был музыкант из прежних дворовых. Приходилось очистить дорогу новым силам, и Николай Федорович пустился танцевать. Вернулись домой уже поздно ночью.
Каждый день почти мы ездили куда-нибудь в гости, и везде нас старались немилосердно закормить, а потом заставляли танцевать. Когда оставались на хуторе, то я или проглатывал романы, или вместе со всей компанией слонялся по конюшням и загонам, осматривая и оценивая лошадей и рогатый скот.
Две недели святок пролетели незаметно. Под конец настала оттепель. Санная дорога совсем испортилась, и на плотинах – «греблях» проезд был крайне затруднителен.
6-го января утром отправились в старой-престарой, громоздкой коляске, которую нужно было перевезти в N. для продажи. Коляску тащили две пары волов. Сначала нам казалось это смешно, но скоро надоело, и мы в прескверном настроении духа вечером въехали в город. В ночном сумраке едва-едва обозначался контур громадного корпусного купола, гордо поднимавшегося над всем городом. С не особенно приятным чувством всматривался я в эту громаду, которая должна была через час поглотить меня.
Вскоре тревожно пробирался я через спальную неранжированной роты к дежурному офицеру «явиться из отпуска» и получил строгий выговор за то, что опоздал на четыре часа.
Холодный, длинный дортуар с бесконечной вереницей железных кроватей с вытянутыми, лежащими по форме, «на правом боку» кадетскими фигурами смотрел неприглядно. Выровненные, с правильно уложенным платьем табуретки и те напоминали о форме, о порядке… В нескольких местах кадеты шушукались и, заметив меня, спешили опросить, не привез ли я чего съестного. Но я ничем не мог угостить. Раздался шипящий окрик дежурного: «не разговаривать!..»
В спальной зимой было очень холодно. Белые байковые одеяла наши служили со времени основания корпуса и, потеряв ворс, представляли собою очень ненадежный покров. Только в случае предполагавшегося приезда начальства раскладывали новые пушистые одеяла, и тогда мы сравнительно блаженствовали. При удобном случае кадеты старались раздобыться добавочным покрывалом.
Мой сосед, предполагая, что я приеду на другой день, воспользовался моим одеялом, вытянув его из-под синего набойчатого покрывала. Приходилось отнимать и выслушивать воркотню. Ложась спешно в постель, я попал «в мешок», неизбежно устраивавшийся из простыни всем отпускным. Шушукавшееся товарищи прыснули от смеха. Приходилось перестилать постель. Вновь появился дежурный, и все замерло.
На утро предстояло вставать в шесть часов, есть кашицу, идти на уроки… Опять взаперти, опять на замке.
После рождественских праздников потянулись скучные, серые дни. Впереди далеко брезжил свет праздника Пасхи и, наконец, летних каникул. С особой торжественностью прошла неделя говения. К этому времени приурочивался и общий «генеральный» телесный осмотр. Некоторые кадеты, имевшие на совести тайные грехи, боялись этого осмотра так же, как и исповеди. Старший врач Горностаевский замечательно точно угадывал виновных в темном пороке и ставил таким нотабене. Этот значок был страшнее всякого нуля и розог. Товарищи моментально узнавали о нотабене, и получившему ее приходилось до выпуска выслушивать насмешки и гореть от стыда.
Перед исповедью некоторые кадеты выписывали на особый листок свои грехи и затверживали их наизусть, чтобы без запинки отвечать требовательному священнику. В день причастия св. Тайн мы запаслись просфорами и старательно всю нижнюю их часть сплошь покрывали чернильными надписями имен: «о здравии» и «за упокой». После причастия разрешалось всем, у кого не было даже знакомых, уходить в отпуск и притом без провожатого. Это отступление от правил делалось только раз в год, в надежде на то, что в такой день никто не натворит беды.
На Пасху ввиду сильной распутицы по грунтовым дорогам не было проезда, и потому, исключая тех, у кого родственники были в городе, все оставались в корпусе. Вспомнили мы с братом о пасхальных приготовлениях дома; но вспомнили, как о чем-то давно-давно прошедшем. У нас и мысли тогда не было о возможности проехать домой, повидать своих и, странное дело, несмотря на искреннюю любовь к родным, у меня как-то мало щемило сердце по дому. Письма мои, сколько помню, были тоже крайне бессодержательны, шаблонны и сухи.
Весеннее тепло принесло с собой некоторое оживление в корпусную жизнь. Взамен чинного гулянья по городским тротуарам, нас, неранжированную роту, стали водить на громадный кадетский плац, выходивший совсем уже за город и обрамлявшийся роскошным бордюром цветущей сирени. На обширном зеленом луге было где вдоволь избегаться, вволю покричать и порезвиться без страха перед дежурным офицером, который не в силах был следить за воспитанниками, старавшимися держаться от него в почтительном расстоянии.
Для многих немалой приманкой служил продавец с лакомствами, «пряничник», он забирался в отдаленные углы плаца и бойко торговал. Желающим торговец предлагал разбивать одним ударом на две части пряник; причем выполнивший это условие получал его даром. Многие пробовали свое искусство: но редкие выигрывали, а приходилось платить из копеечных кадетских карманных денег. Большинство, конечно, с увлечением занималось разнообразными играми в мячи. Несколько человек собирали гербариум, а главным образом с необыкновенным усердием ловили бедных жуков и бабочек; беспощадно насаживали их на булавки, расправляли на пробковых пластинках и убивали камфорой. Как завидовали счастливцу, которому удавалось поймать махаона или достать адамову голову!..
Весна ознаменовалась также тем, что утренний сбитень заменялся очень порядочным молоком, а по назначению доктора десятки худосочных воспитанников ходили в лазарет пить какую-то зеленую бурду, настой из трав.
Ознакомительная версия.