При чем тогда «Уважаемый» и «с уважением», если не заинтересовал, за что уважать? За то, что плохо написал? Вы еще услышите обо мне, уважаемый тов. Дударь.
Вечер. Дождь. Зайчик с Кузей гуляет. Пробую наладить писательский быт, печатать и писать за журнальным столом.
11 сентября 1967
Понедельник. А вчера было воскресенье. Когда ехал вечером в театр, навстречу столько грибов! Уйма. Бабы в брючках, красные с воздуха, утомленные, но довольные удачей и оттого обаятельные. Завтра на работе только и разговору, кто где был и сколько набрал, да с кем был…
Я подхожу к театру всегда со стороны зрительного входа. Мне нравится постоянная кучка зрителей, в большинстве женского, молодого состояния… Они не теряют времени, читают учебники, целыми днями простаивают за бронью… Они любят нас, узнают, перешептываются, покупают цветы. Это какая-то другая, почти штатная в своей постоянности часть нашего театра. Показывали Петровичу самостоятельную работу по «Пугачеву». Орали все, как зарезанные, бились, исходили жилами, а не волнительно. Кое-кто кое-где прорывался вдруг: Иванов, Колокоша, Хмель, но все как-то неорганизованно, беспомощно. Как же надо точно работать, точно продумать до взгляда, до жеста руки, чтобы не выглядеть жалким.
Уходит Калягин в Ермоловский. Жалко очень. Актер он замечательный, хоть и чуждой мне манеры, индивидуальности. Сытый, точный, виртуозный — райкинизм, масочность.
Без страсти, без тоски по звезде, без жажды крови раз напиться, не могу найти, как сказать, но без чего-то такого… мировой скорби, что ли, черт его знает.
Элла[14] нечаянно обронила, что я буду играть Раскольникова: «Юра Карякин[15] так хочет». Как можно такие вещи говорить актеру без предварительной подготовки, эдак и помереть невзначай можно. Я не верю пока, но одно то, что кто-то хочет и видит во мне Раскольникова, вселяет в мою душу радость, трепет и сомнения, я выше ростом стал, увереннее и богаче. Ведь я думал о Раскольникове, я спрашивал год назад Веньку, могу ли я сыграть Раскольникова, никогда и не подозревал, что такая возможность появится. Это неожиданно, и я боюсь.
Любимов: «Я и другие умные люди считают поэму „Пугачев“ лучшим, что сделал Есенин».
Обаятельный он мужик, сделал он из нас политиков.
15 сентября 1967
Репетирую с Глаголиным Кузькина. От «Пугачева» пока отошел. Зайчик облажался с Екатериной. Плакал. Наигрывал, как черт. А надо было просто, спокойно, органично, не торопясь прочитать текст. Не суетиться, помедленнее и правдивее.
Были как-то с субботы на воскресенье Назаровы. Ночевали. Все еще в простое. Два года ничего не делает, без денег. Одолжил ему 200 рублей. «Мы сильны нашей дружбой».
Любимов нервничает. Устраивает разнос артистам, Раевскому:
— Какие нежные стали. Посмотрели бы, как работает «Современник». Они 10 лет существуют… А вы босиком не хотите попробовать…
В кино все делаете, зимой в ледяную воду прыгаете, сам прыгал — знаю. Театр такой же ваш, как и мой… Повинность отбывают многие, временные жильцы.
23 сентября 1967
С утра — собрание. Втык Любимова за уход Калягину, пантомимистам.
— Арестован счет в банке;
— Нам никто копейки не даст;
— Если бы не «10 дней», нас закрыли бы;
— Рассчитались с долгами и должны хоть какую-то прибыль давать.
— Не такие артисты — тигры, которые собственной матери глотку перегрызут за роль, уходили в другой театр, и он их сламывал.
Зав. труппой пишет слово за словом главного. Магнитофона пока нет, но это от незнания скорей, чем от бедности. Пожилые актеры трясут головами утвердительно… — рефлекс, выработанный годами послушания. Молодые прячут глаза, мало ли что, на всякий случай не лезть на рожон.
Погоня за письменным столом — пока не догнал. Час поспал, готовлюсь бежать на ночные «Антимиры».
Приятное сознание сделанного после «Стариков», почти год ничего готового, хотя названий, папок, «Чайников» — дело сделанное.
Завтра должна состояться первая, подготовительная репетиция «Кузькина» с Любимовым.
24 сентября 1967
И она состоялась.
— Не завязывайте диалог, не будите свою житейскую фантазию, не прорываешься в его главную характерную черту — он играет, валяет Ваньку, это Швейк, идите, прежде всего, по событийной линии и т. д. Это следовало ожидать, другого не могло быть.
Б.Г. — отменный парень, но всерьез сам копать пока не может, контролировать, проверять по своему чутью, что-то подсказывать, утверждать, но не открывать, да потом рядом с Любимовым это и невозможно. Я не расстроился, даже еще раз где-то укрепился в вере, что это мое прямое дело, штампы Ю.П. мне подходят, виденье, в общем, совпадает, что не могу сказать пока о Можаеве.
— Он вам будет только мешать. Он свое дело сделал, его надо приглашать, когда что-то сделано, а так — расстроить человека и все.
Дупак. Вы человек со своими странностями, но эти странности не мешают делу. Мы хотели бы видеть вас в рядах нашей партии. Вы сами понимаете не хуже меня, в каком состоянии наша организация, я имею в виду — нашего театра. Вы человек каких-то правильных принципов.
— Я человек сомневающийся.
— Это удобная позиция, в любой момент можно сказать: а я знал, а я думал, а я не верил.
Спрашивал о Калягине, о его уходе…
— Я не могу его судить. Пусть стукнется мордой человек сам. Я прошел это, и, как видите, не жалею, хотя в «Моссовете» не могут этого понять и до сих пор ждут возвращения… Что поделаешь, жизнь есть жизнь и человек строит ее на свой лад. Я не коллектив, коллектив может думать по-другому. Единственно, не могу понять, как можно оставлять в театре жену, зная, что жизни ей здесь не будет и она обречена на унижения и позор. Я бы положил на стол два заявления, и не делал бы вид — ах, как вы нехорошо поступаете, решил устроить свою судьбу — подумай и о жене.
Готовимся к юбилею Любимова.
Зайчик говорит: — Я тебя скоро совсем не увижу, совсем уйдешь в писание да в театр, а что для меня оставишь? Хоть бы в цирк сводил.
2 октября 1967
Октябрь уж наступил. Борис говорит:
— Почему тебе интересно возиться в этой грязи? Зачем? Давно известно, что в жизни мерзости много… Ты после этого по бабам пойдешь, чувствую я это. Кто-то сказал, что один видит жизнь как розу, другой — как протухшее, червивое мясо. Две стороны одной медали. «Мы — временные жители Земли», наш сеанс скоро кончится, ты понимаешь это? Лучше нюхать розу, чем дерьмо, по-моему, так.
От юбилеев тошнит. Три дня занимались, не спали, писали, репетировали поздравления: Любимову — ему 30-го 50 стукнуло и Ефремову — ему вчера — 40. Получилось здорово и то и другое. Петрович[16] сидел между рядами столов с закуской-выпивкой, и мы действовали для него. Прослезился, растроган. Вечером пригласил к себе меня и Высоцкого. Мне обидно невмоготу и боязно. Для чего, зачем я к нему поеду, там — высшее общество. Это что? Барская милость? Поеду — все будут знать, конечно, и перемывать кости, но это не страшно, как раз, другое страшно — зависимость благодушия главного и прочих сильных. Должно сохранять дистанцию и занимать свое место сообразно таланта и ума… Может быть, я чересчур усердствовал в поздравлении, может быть, слишком старался выглядеть хорошим, замаливал бывшие и небывшие грехи, но где они, в чем? Что бы я ни делал, мне казалось это искренним и честным. Но надо иногда не делать, даже по воле сердца, чтобы не раскаиваться потом, когда изменится ветер… Этим самым мы сковываем свободу, независимость мыслей и действий и начинаем ощущать себя в пространстве, сообразно влиянию старшего. Подальше от этого… Люди уважают не тебя, а твою полезность… и чем дальше и независимее ты, тем уважительнее к тебе отношение. А уж коли решился пойти в высший свет, то надо продумывать и свое поведение… подобрать маску, соответствующую моменту. Маску, которая бы и не принижала тебя и выказывала нужную дозу уважения и внимания к окружающим. Вообще, масочность, маскарад — это принцип людского существования, меняется среда, обстановка, люди, настроение, положение, и ты меняешь маску… А без маски страшно и вряд ли возможно, только успеваешь менять маски.