Иногда летом мы уезжали довольно далеко. Например, ездили в Грузию навестить женщину-осетинку, у которой снимали дачу под Москвой. Доехав на поезде до Тбилиси, мы отправились в осетинскую деревню, и там я получил одно из самых прекрасных впечатлений своей жизни. Местные жители были православными христианами, и в день их святого они совершали паломничество в горы. Мы увязались за ними и вместе с паломниками проделали многочасовой путь к часовне, стоящей далеко в лесу. Совершив молитву, паломники устроили настоящее пиршество, запивая принесенную из дома еду молодым белым вином. В те годы Сталин смягчил свое отношение к религии, и местные власти не только не пытались испортить или сорвать празднество, но даже прислали к месту паломничества грузовики с продуктами и вином, так что желающие могли сделать необходимые покупки. Что касается меня, то, не испытывая религиозных чувств, я проникся глубоким уважением к людям, которые так проникновенно пели гимн в честь своего святого. Я находил всю церемонию исполненной значения и красоты.
В Ахалцихе, армянском городе возле турецкой границы, входившем в состав Грузии, я стал свидетелем еще более трогательной религиозной церемонии. Мы оказались в городе в день поминовения усопших, когда полагается посещать могилы близких. Брат нашего хозяина предложил нам отправиться вместе с ними. Сотни людей пришли в тот день на кладбище. Некоторое время они сидели в благоговейном молчании с зажженными свечами на могилах, потом открыли корзины с вином и всякой снедью и стали угощаться прямо на могильных камнях. Потом над кладбищем полились грустные мелодии песнопений, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера. С наступлением сумерек люди негромко начали петь грустные песни, а пламя свечей трепетало в сумраке вечера.
В 1953 году мы ездили в Запорожье. Там я поймал рыбу голыми руками — молодую щуку, которая была очень вкусной, хоть и костистой. Но и сам я попался на крючок. Впервые в жизни я влюбился. Мне было четырнадцать, а ей двенадцать — местной девочке, простенькой и не слишком развитой умственно и физически. В семье ее считали ребенком; я видел, как она лазила по деревьям в одних трусиках, но мне она показалась настоящим чудом, о чем я ей и сказал. Я решил сделать ей подарок и, будучи книжным червем, естественно, считал, что подарить нужно книгу и только книгу. В селе, где мы жили, продавали книги только на украинском языке; порывшись, я нашел одну, которая показалась мне интересной, но, когда я подарил книгу девочке, она заявила: «Ты же знаешь, что я люблю только русские книги!» На том мы и расстались, и мой первый невинный маленький роман кончился.
Мои политические взгляды формировались и оттачивались в годы, когда происходили события осени 1952 года, а мне еще не было и четырнадцати лет. Несколько известных врачей были арестованы в Москве по обвинению в убийстве Жданова, Щербакова и других крупных коммунистических руководителей. Кругом шептались, что дело сфабриковано, так как из пятнадцати главных участников все, за исключением одного, были евреями, и дело явно носило характер антиеврейского заговора, задуманного Сталиным. Женщину, написавшую донос, Лидию Тимашук, усиленно превозносили в прессе, а евреи начали терять работу.
Я с повышенным интересом следил за развитием событий. И настал день, когда антисемитские акции правительства вплотную подступили к нашему дому. Через площадку от нас жила еврейская семья — отец, мать и ребенок. Отец, подполковник КГБ, был помощником начальника медицинского центра, мать, имевшая чин майора, возглавляла партийную организацию. Оба вступили в партию в двадцатых годах и служили честно, двое среди тысяч евреев, надеявшихся, что коммунисты добьются политических прав для их народа и откроют для них реальные возможности. Эти двое твердо верили в систему — и теперь в одночасье потеряли работу только потому, что были евреями. То же самое произошло и с другой семьей, жившей в нашем же доме, на первом этаже. У главы семейства, майора, был сын такого же возраста, как наша Марина, и они первыми в нашем доме обзавелись телевизором; по вечерам я ходил к ним смотреть интересовавшие меня передачи. Этот человек тоже лишился работы. Он уехал в Киев, надеясь, что там положение лучше, и больше я его не видел. Будучи еще совсем мальчишкой, я был потрясен глупостью властей и несправедливостью по отношению к евреям. Люди, подвергавшиеся гонениям, были преданными делу, серьезными специалистами и лишились средств к существованию только потому, что были евреями. Я начинал критически относиться к государственной системе, которая так скверно поступила с ни в чем не повинными гражданами.
Затем, в начале 1953 года, произошло потрясающее событие, послужившее еще одним шагом на пути к свободе: 5 марта умер Сталин. Уже в конце февраля в официальных сообщениях по радио и телевидению стали звучать тревожные нотки по поводу здоровья вождя, из чего следовало, что конец его близок. Весь народ временно впал в ступор. В тот самый день я поехал с матерью в центр за покупками. Ничего необычного я не заметил: люди спешили по своим делам, как будто ничего не случилось. Меня поразило, что смерть великого государственного деятеля как будто бы не произвела на граждан никакого впечатления. Но на самом деле люди были в шоке и в последующие дни буквально давили друг друга в безумном стремлении во что бы то ни стало пробиться в Дом союзов, где было выставлено тело Сталина. В отличие от тысяч москвичей, я не испытывал желания взглянуть на вождя. Тем не менее я, как и другие люди, считал, что Сталин так велик, так мудр, что после него ни один политический лидер не сможет править Советским Союзом. Сила воздействия культа личности была так велика, что каждый горестно повторял: «Мы осиротели, он покинул нас. Как мы будем жить без него дальше? кто теперь поведет нас?»
В тот день, 5 марта, вернувшись домой, я по обыкновению стал возиться со своим примитивным приемником «Балтика», и вдруг сквозь шум помех до меня донеслись чьи-то слова на русском языке: «В истории человечества он был самым страшным тираном из всех, каких только знал мир… Его жертвы исчисляются миллионами».
Невероятно! Я ошеломленно внимал этим словам. В жизни не слыхал ничего подобного — это звучало так непривычно и так драматично, просто сенсационно. И тем не менее у меня возникло смутное ощущение, что так оно и есть. Инстинктивно я это понимал, хотя и не посмел бы произнести вслух. Я начал вспоминать споры, которые вели родители в прошлые годы, разговоры о врагах народа, об исчезающих соседях, о моем дяде, десять лет отбывшем в лагерях. На память мне пришел тогда разговор двух друзей отца, пришедших к нам в гости, в их разговоре проскальзывал намек на то, что в лагерях сидят совершенно обыкновенные люди — не убийцы или воры, а политзаключенные. Внезапно их намеки обрели смысл.