Вспоминаю такой эпизод. К концу жизни Сталина джазовую музыку стали отождествлять с контрреволюционной деятельностью. За нее, возможно, еще не сажали, но все к этому изготовились. Как-то в воскресный летний день на даче я поставил пластинку с «Пароходом» Леонида Утесова. Тогда это было «крайне левое» произведение. Отец, сидя за столом, просматривал газеты. Сначала он никак не реагировал, потом поднял глаза и кратко то ли попросил, то ли приказал:
— Сними.
Я остановил проигрыватель. Отец немного помолчал, а потом добавил:
— Лучше ее разбить.
Я не ответил, пластинку мне было очень жалко, он не настаивал, а только попросил:
— Больше ее не заводи.
Что он знал и о чем догадывался? Чего он боялся?
В те годы для меня товарищ Сталин оставался вождем всех времен и народов. Несуразицы в «Экономических проблемах…» и «Вопросах языкознания», которые никак не укладывались в моей голове, я объяснял своей неспособностью воспринять гениальные мысли. Усомниться в них… Такое мне просто не приходило в голову.
Вечером 5 марта 1953 года отец возвратился домой раньше чем обычно, где-то около полуночи, все эти дни он приходил лишь под утро. «А как же дежурство?» — пронеслось у меня в голове.
Пока отец снимал пиджак, умывался, мы молча ожидали, собравшись в столовой. Он вошел, устало сел на диван и вытянул ноги. Помолчал, потом произнес:
— Сталин умер. Сегодня. Завтра объявят. Он прикрыл глаза.
Я вышел в соседнюю комнату, комок подкатился к горлу, а в голове сверлила мысль: что же теперь будет?
Я искренне переживал, но мое второе «я» как бы со стороны оценивало происходящее, и я внутренне ужаснулся, что глубина моих чувств недостаточна, не соответствует трагизму момента. Однако большего не получилось, я вернулся в столовую.
Отец продолжал сидеть на диване, полуприкрыв глаза. Остальные застыли на стульях вокруг стола. Я никого не замечал, смотрел только на отца.
Помявшись, спросил:
— Где прощание?
— В Колонном зале. Завтра объявят, — как мне показалось равнодушно и как-то отчужденно ответил отец. Затем он добавил после паузы: — Очень устал за эти дни. Пойду посплю.
Отец тяжело поднялся и медленно направился в спальню.
Я был растерян и возмущен: «Как можно в такую минуту идти спать? И ни слова не сказать о нем. Как будто ничего не случилось!» Поведение отца поразило меня.
…Минуло несколько дней. Сталина поместили в Мавзолей, на котором за эти морозные дни сменили надпись: вместо одинокого «Ленин» теперь появилась пара: «Ленин. Сталин». Один под другим.
7 марта опубликовали постановление пленума ЦК КПСС, Совета министров СССР и Президиума Верховного Совета СССР, в котором страну уведомляли, кто чем будет руководить в ее будущей жизни.
Совет министров брал на себя Г. М. Маленков, новое Министерство внутренних дел, вобравшее в себя и МВД и МГБ, — Л. П. Берия, вопросы обороны сосредоточивались в руках Н. А. Булганина. Сообщалось и о других назначениях. Количество министерств резко сократилось.
Об отце промелькнула неопределенная фраза-рекомендация: «Хрущеву Н. С. сосредоточить свое внимание на деятельности в ЦК КПСС. В связи с чем освободить его от обязанностей секретаря Московского комитета».
Секретарем ЦК отец стал сразу по возвращении в Москву, одновременно с избранием его в Московский комитет. Так повелось давно, что глава Московской партийной организации, самой престижной и важной, обязательно входил в Секретариат ЦК. Теперь внешне вроде бы ничего не изменилось, однако по существу эта короткая фраза значила очень много. В то время не существовало поста Первого секретаря. Сталин упразднил его, как он говорил, в целях большей внутрипартийной демократии; пусть все секретари ЦК, в том числе и товарищ Сталин, находятся в равном положении.
И еще одна заноза в памяти — мемориальный номер журнала «Советский Союз». Он был переполнен фотографиями Сталина с подписями на разных языках народов мира. Сигнальный экземпляр с очередной почтой из ЦК пришел отцу на квартиру в незапечатанном конверте и поэтому попал мне в руки первому. Содержание журнала соответствовало моему настроению в те дни, и я сразу понес показать его отцу. Он перелистал фотографии, снова вернулся к обложке с красочным портретом Сталина, как бы взвесил журнал в руке и молча отложил. Я ждал реакции. Отец молчал. Не выдержав, я произнес какие-то слова восхищения в адрес публикации. Отец на мои слова, казалось, не обратил внимания, и я умолк. Наконец он прервал паузу и, обращаясь скорее к себе, произнес, что выпускать журнал в таком виде не следует.
Моему удивлению не было границ, и я, конечно, полюбопытствовал:
— Почему?!
Он еще немного подумал, видимо, подбирал нужные слова, но ничего вразумительного так и не сказал, ограничился общим замечанием, что многое предстоит еще осмыслить, а такой журнал, разошедшийся по всему свету, не сыграет положительной роли. Честно говоря, я ничего не понял, удивился, но вопросов больше не задавал.
События в ту весну развивались чрезвычайно быстро. Наступил апрель, принесший с собой такое, о чем зимой и помыслить не представлялось возможным: все газеты опубликовали заявление советского правительства с предложениями о прекращении затянувшейся корейской войны. Вскоре начались переговоры о перемирии и обмене пленными. Страну потрясло сообщение о прекращении «дела врачей», а ведь только 13 января мы прочитали в «Правде» о разоблачении их преступлений и о советской патриотке докторе Тимашук.
Вместо тщательно пережеванных комментариев 25 апреля в газетах опубликовали полный текст выступления президента США Дуайта Эйзенхауэра перед американскими редакторами. По тем временам шаг беспрецедентный. А в мае и того больше — «Правда» поместила без купюр выступление в палате общин главного «поджигателя войны» сэра Уинстона Черчилля. Такое могло заставить Сталина перевернуться в гробу.
Да, мир менялся, новое руководство перекладывало руль, вырабатывало свою собственную линию поведения.
Энергичный Хрущев исподволь начинал играть все более значительную роль.
Резко подняло его акции устранение с политической арены Берии. Я не хочу тут пересказывать всю эту историю. Напомню только, что он стал инициатором этой непростой акции и довел ее до конца. Помню, как 26 июня, в день решительного заседания Президиума ЦК, отец все утро просидел на лавочке в дачном саду один на один с Анастасом Ивановичем Микояном. Приближаться к себе он запретил, и я увивался вокруг начальников охраны отца и гостя, прогуливающихся поодаль по дорожкам сада.
Все в тот день выглядело необычно. Ежедневно отец уезжал на работу к девяти, а гости если приезжали, то вечером, и в разговорах с ними принимали участие (в качестве слушателей) все члены семьи: и взрослые, и не очень взрослые. Эта же утренняя беседа затянулась. Наконец они поднялись и пошли к дому. Лица у обоих сосредоточенные, — запомнились своей необычностью, — я привык к прощальной улыбке отца и приветливому взгляду Анастаса Ивановича. Миновав дом, оба направились к стоящей на площадке машине. Отец с усилием открыл тяжелую бронированную дверь ЗИСа, пропустил вперед гостя и залез сам. Бронированный автомобиль тоже вызывал недоумение. Последние месяцы отец им не пользовался. Я стоял рядом. Отец наконец заметил меня, улыбнулся и помахал на прощание рукой. Охранник с тихим клацаньем захлопнул дверь и быстро занял место впереди. Машина тронулась.