На жизнь поэтов
Поэты живут. И должны оставаться живыми.
Пусть верит перу жизнь, как истина в черновике.
Поэты в миру оставляют великое имя,
Затем, что у всех на уме — у них на языке.
Но им все трудней быть иконой в размере оклада.
Там, где, судя по паспортам — все по местам.
Дай Бог им пройти семь кругов беспокойного лада
По чистым листам, где до времени — все по устам.
Поэт умывает слова, возводя их в приметы,
Подняв свои полные ведра внимательных глаз.
Несчастная жизнь! Она до смерти любит поэта.
И за семерых отмеряет. И режет — эх, раз, еще раз!
Как вольно им петь. И дышать полной грудью на ладан…
Святая вода на пустом киселе неживой.
Не плачьте, когда семь кругов беспокойного лада
Пойдут по воде над прекрасной шальной головой.
Пусть не ко двору эти ангелы чернорабочие.
Прорвется к перу то, что долго рубить и рубить топорам.
Поэты в миру после строк ставят знак кровоточил.
К ним Бог на порог. Но они верно имут свой срам.
Поэты идут до конца. И не смейте кричать им: — Не надо!
Ведь Бог… Он не врет, разбивая свои зеркала.
И вновь семь кругов беспокойного звонкого лада
Глядят ему в рот, разбегаясь калибром ствола.
Шатаясь от слез и от счастья смеясь под сурдинку,
Свой вечный допрос они снова выводят к кольцу.
В быту тяжелы. Но однако легки на поминках.
Вот тогда и поймем, что цветы им, конечно, к лицу.
Не верьте концу. Но не ждите иного расклада.
А что там было в пути? Метры, рубли…
Неважно, когда семь кругов беспокойного лада
Позволят идти, наконец, не касаясь земли.
Ну вот, ты — поэт… Еле-еле душа в черном теле.
Ты принял обет сделать выбор, ломая печать.
Мы можем забыть всех, что пели не так, как умели.
Но тех, кто молчал, давайте не будем прощать.
Не жалко распять, для того чтоб вернуться к Пилату.
Поэта не взять все одно ни тюрьмой, ни сумой.
Короткую жизнь — Семь кругов беспокойного лада —
Поэты идут. И уходят от нас на восьмой.
Как горят костры у Шексны-реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
отдаю свою расписную шаль
а цены ей нет — четвертной билет
жалко четвертак — ну давай пятак
пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
как сидит Егор в светлом тереме
в светлом тереме с занавесками
с яркой люстрою электрической
на скамеечке, крытой серебром
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
приспособилась
да приладилась дрань-ушаночка
да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
и желаем Вам самочувствия,
дорогой Егор Ермолаевич.
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи…
Прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком.
Проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью сгинет всякое
дело Божие
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк, как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
Образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
догорай, свеча!
Догорай, свеча — х… с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме, шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон, дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
знаменитый хор Дома Радио и
Центрального Телевидения
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутряным
да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
и надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
да с сырой стены
да с сырой спины
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
с модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
в том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки,
нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
папиросочку и прикуривал,
опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
утром мается, к ночи бесится,
да не впервой ему — оклемается,
перемается, перебесится,
перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.