Недели через полторы после возвращения раздался звонок из ЦК. Тарковского снова предупредили, что за ним заедут. «Соберите все, что касается порученных вам переводов, – велел голос в трубке и добавил: – Вплоть до малейших черновиков».
Тарковский не испугался, как в первый раз, а спокойно сложил листочки в папку из крокодиловой кожи и принялся ждать. За ним заехал тот же капитан. Но в кабинете заведу-
Арсений Тарковский. Середина 1950-х годов
ющего отделом культуры сидел другой человек – в военном френче a la генералиссимус. Он принял папку из крокодиловой кожи и, вынув содержимое, вернул ее Тарковскому. Тот машинально принял.
– Здесь все? – спросил человек во френче.
– Все, – сказал Тарковский.
– Очень хорошо. Благодарю вас за работу, но теперь вы должны забыть об этом задании. Товарищ Сталин по свойственной ему скромности наложил вето на наше издание.
О возвращении аванса никто и не заикнулся. Получилось нечто вроде платы за страх.
Вестник смерти
Азербайджан. 1950
Еще одна тяжелая история, связанная с переводческой работой Тарковского, произошла в послевоенном Азербайджане, которым руководил Мирджафар Багиров (он, ставленник Лаврентия Берии, до назначения первым секретарем ЦК Компартии Азербайджана возглавлял республиканский НКВД). В течение 20 лет Багиров был безраздельным хозяином республики. В народе его звали «дорд гез» за тонированные очки, за которыми не было видно выражения глаз правителя, что вызывало ужас у собеседников. Это был стиль эпохи – парализовать страхом просителя, собеседника, народ, страну. Имя Багирова не произносилось вслух даже среди близких, говорили «киши» или «хозяин». Все понимали, о ком шла речь. Багиров отличался самодурством и самоуправством. Поговаривали даже, что он со своими приспешниками развлекается в горах стрельбой по живым людям.
Распугивая куриц и поднимая шлейф пыли, кортеж Багирова пронесся по улицам деревни, словно вестник смерти, и остановился у дома поэта Самеда Вургуна. Багиров вышел из машины, и охранник услужливо распахнул перед ним калитку в каменной ограде.
Гости Вургуна – среди них были Тарковский и Антокольский – неподвижно застыли за столом, точно прибитые к скамьям гвоздями. Они знали, как ненавидит Вургуна первый человек в республике, – и только поддержка в центре, в Москве, спасает хозяина дома от страшного гнева Багирова. Местные органы постоянно собирали компромат на поэта, но как-то так получалось, что всякий раз накануне намечавшегося ареста он получал Сталинскую премию за очередную поэму-оду, – и тронуть его не решались.
Первым пришел в себя Вургун.
– Рады видеть вас, Мирджафар-муаллим, – спокойно, с достоинством хозяина проговорил он. – Просим вас разделить с нами угощение.
Гнев брызнул раздавленным помидором.
– Ты! – прохрипел Багиров, выбрасывая указательный палец в сторону Вургуна. – Я еще выведу тебя на чистую воду. Ты у меня тюремную баланду будешь хлебать! Сгною тебя! В Сибирь пойдешь! Никто тебе не поможет!
Багиров, задыхаясь, хватал ртом воздух.
Все, кто был за столом, словно вжались в скамейки. И вдруг маленький Антокольский, единственный, кто не понял, что происходит, встал и сказал:
– Вы ошибаетесь, Мирджафар Джафарович! Уверяю вас, Самед Вургун – очень хороший человек, настоящий поэт!
Пораженный смелостью муравья, лев на мгновение замер, чтобы затем зарычать:
– Как фамилия?
– Меня зовут Антокольский.
По знаку Багирова один из охранников вынул пистолет и взял Антокольского на мушку, а сам Багиров скомандовал:
– Антокольский, сесть!
И побелевший Антокольский, как загипнотизированный, упал на скамью.
Багиров продолжал:
– Антокольский, встать! И Антокольский встал.
Пытка продолжалась может, пять, а может, десять минут. Время остановилось. Гости по-прежнему боялись шелохнуться и, опустив очи долу, с маниакальным вниманием разглядывали горы зелени на столе, огромное блюдо с пловом нежно-шафранного цвета, генеральский строй многозвездочных бутылок, шашлык из осетра, истекающий золотистым жиром… Наконец Багирову надоели физкультурные занятия. Он пробормотал какие-то ругательства, повернулся и ушел. Взревели моторы, черные машины резко рванули вперед.
После смерти Сталина, точнее в 1956 году, Багиров был арестован, судим и расстрелян как «вредитель и иностранный шпион». Главным обвинителем выступал знаменитый прокурор Руденко, известный участием в Нюрнбергском процессе.
Гибель книги
Москва. 1946
Охота кончается.
Меня затравили.
Борзая висит у меня на бедре.
Закинул я голову так, что рога уперлись в лопатки.
Трублю.
Подрезают мне сухожилья.
В ухо тычут ружейным стволом.
Падает набок, цепляясь рогами за мокрые прутья.
Вижу я тусклое око с какой-то налипшей травинкой.
Черное, окостеневшее яблоко без отражений.
Ноги свяжут и шест проденут, вскинут на плечи…
Так писал Арсений Тарковский в 1944 году.
До войны в периодике появилось лишь несколько стихотворений Тарковского; о выходе же книги не могло быть и речи – слишком чуждыми были его стихи по строю, мыслям и стилю, не совпадали с магистральной линией советской поэзии.
В 1946 году книга стихотворений Арсения Тарковского наконец-то попала в планы издательства «Советский писатель». Помогло то, что автор – известный переводчик поэзии народов СССР, фронтовик, награжденный боевыми орденами. Все шло своим чередом, однако наступил август, и на свет появилось печально знаменитое постановление ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград». Издательское начальство по «классической» традиции бросилось пересматривать планы – нет ли какой крамолы в свете новых веяний? Казалось, что Тарковскому бояться нечего: его книга находилась на стадии сверки, оставалось подписать ее в печать. Но директор издательства – редчайший случай даже для того времени! – отправил сверку на новую рецензию. (Две положительные рецензии на рукопись – поэтессы Маргариты Алигер и Дины Златковской, жены популярного в то время поэта Степана Щипачева, – в деле уже имелись). На сей раз оценить поэзию Тарковского поручили критику Евгении Книпович.
На заре туманной юности Книпович довелось служить литературным секретарем у Александра Блока, и это совершенно уверило ее в непогрешимости собственного вкуса. К тому времени эта полубезумная дама давно уже предала идеалы своей юности. Она буквально разгромила книгу Тарковского, каждое слово ее рецензии напоминало удар камнетеса. К примеру, там была такая фраза: «Арсений Тарковский принадлежит к тому Черному Пантеону, к которому принадлежат Ахматова, Гумилев, Мандельштам и Ходасевич». Далее рецензент признавала, что стихи поэта талантливы, но «именно поэтому особенно вредны».
Разумеется, набор книги рассыпали.
Однажды (это было в 1970-х) дружившая с Тарковским поэтесса Инна Лиснянская спросила его:
– Если Липкина так долго не печатали из-за ярко выраженной религиозности, по-моему, а по-вашему, – из-за того, что он пишет политические стихи и поэмы, то вас за что же отвергали, исключительно из-за стилистики?
Арсений, глядя в небольшое зеркало на подоконнике, прислоненное к сумеречному стеклу, отозвался сразу и горячо:
– Вот именно, вот именно, хотя термин, верно, нуждается в уточнении, – все печаталось конвейерно, нужна была штампованная усредненность, никакой языковой индивидуальности, никакой ахматовской «старомодности». Бедная Анна Андреевна ради сына [16] пишет и публикует стихи о Сталине, – и, немного помолчав, – и я, бедный, сделал такую грешную попытку, слава богу, пронесла нелегкая. Написал стихи о Сталине, отнес в «Знамя». Не прощу себе. Одно дело, когда за сына стараешься. А я для себя. Чтоб печатать начали. Но и эти стихи – отвергли. Что-что, а нюх у них, Инна, даже не собачий – волчий нюх. Отвергли, словарь не тот, чересчур изысканно, мастеровито. Не задушевно.