Вернувшись со станции, я подвергся настоящему нападению со стороны телеграфиста. Этот несколько робкий господин решил во что бы то ни стало исследовать каменоломни в надежде найти зарытые разбойниками деньги. Клад – это его id'e fixe [25]. Она не даёт ему покоя ни днём, ни ночью. Ему мерещатся толстые кипы керенок и слитки золота, защемлённые где-нибудь в узком отверстии между камнями и тщательно засыпанные пылью. Но всему мешает его трусость. Мысль остаться одному под землёй никак не укладывается ему в голову. И поэтому он умоляет меня сопровождать его во время его расследований. Что же, идти так идти.
Я уже совсем свыкся с подземным царством и чувствую себя как дома в его извилинах. Через пять минут мы уже шли в направлении подземного взрыва. Это самое опасное место в смысле обвалов, могущих произойти после взрыва. Огромные балки, местами поддерживавшие потолок, почти все опрокинуты, и потолок весь покрыт зловещими трещинами. Нет-нет, да и обвалится огромная глыба весом в несколько тонн.
То и дело приходится карабкаться через такие обвалы.
Вот мы достигли той комнаты, где когда-то нашли граммофон и другое барахло. Всё покрыто пятнами сырости. На стене висит не то окорок ветчины, не то ляжка барана, – разобрать трудно: мясо, словно каким-то белым пухом, покрыто густым слоем плесени. Телеграфист роет, ища свой мифический клад, а я сажусь на камень и закуриваю. Наши тени колеблются по стенам, и огонь воткнутого между камнями факела дрожит, роняя жгучие огненные слёзы на землю.
Я начинаю прислушиваться, потому что слабый, почти неуловимый звук достиг моего слуха. Может быть, это просто воображение. Телеграфист – тот ничего не слышал; он продолжает свои безуспешные поиски. Но через пять минут тот же звук снова слышится, но как будто сильнее. Телеграфист тоже настораживается и прекращает свою возню. Мы оба напряжённо слушаем, но кроме шипения смоляного факела да биения собственного сердца не слышно ничего.
Вдруг телеграфист бледнеет. Кровь постепенно покидает его щёки; самые губы его зеленеют, и в круглых, как у курицы, глазах появляется выражение животного страха. Тот же звук, напоминающий шаги большой толпы, уже явственно доносится из отдалённых галерей. Да, ошибиться нельзя: идут, и притом идут в нашем направлении, и, в довершение всего, их много. Наши драгуны все разосланы за скотом, да вдобавок они теперь по галереям не ходят. Я быстро вскакиваю и тушу факел. Надо защищаться – уходить уже поздно. Мой сосед только мигает, я отталкиваю его в сторону и наваливаю что-то вроде каменной стены. В темноте спотыкаюсь, царапаю себе руки, но надо спешить. Патроны, высыпанные из подсумка, лежат в темноте под рукой. Винтовка немного дрожит в руке, но не беда, ведь весь вопрос в первых выстрелах. Или они побегут, или мне смерть.
Гул приближается; слышен лязг какого-то металла или оружия и шум многочисленных шагов. Блеснул за поворотом факел. Я становлюсь на колени и целюсь. Целюсь медленно и внимательно. Ярко блеснул огонь и осветил несколько лохматых голов. Это не драгуны, но, по-видимому, и не «товарищи», так как оружия у них нет. Я облегчённо вздыхаю и во весь рост встаю на гребне своего самодельного окопа. Эффект получается потрясающий: при виде вооружённого человека, вылезающего из темноты, толпа в ужасе пятится назад. Насилу выясняю, что это железнодорожные рабочие тоже ищут «клада». То, что я принял за звон штыков или другого оружия, оказывается, были просто безобидные заступы и кирки.
Это хороший урок для вас, г-н телеграфист, и уже не знаю, как вы заснёте в эту ночь после переживаний, которые выпали сегодня на вашу долю.
ст. Багерово
Апрель, 1919 г.
Солнце, горячее, как огонь, жарко печёт и как будто ядовитым жалом впивается в кожу. Мы со Старосельским лежим на бурках в густой траве железнодорожного откоса. По спокойному тёмно-голубому, как старинная китайская эмаль, небу плывут пухлые, как пена, и ослепительно-белые облака. Трава под жарким солнцем разморилась и издаёт крепкий, как вино, запах. Среди цветов шныряют во все стороны тысячи разных насекомых и стрекочут кузнечики. От этого жара хочется пить, и густая кровь с силой бьётся в висках. Пора в тень, если не хочешь получить солнечного удара.
С северной стороны, где есть немного тени от стены здания и жалких акаций, кипит работа. Мои драгуны выделывают папахи из шкурок молодых барашков. Шкурка эта называется курпеем. Ежедневно я посылаю за барашками. Их приводят, связанных за ноги, маленьких, жалостных в своей беспомощности, и тут же режут. Режут и варят суп, густой, вкусный и жирный. Суп этот повторяется изо дня в день, курпеев набирается всё больше и больше. Придётся и мне выбрать себе шкурку получше и обделать её. Для этого надо ехать к помещику Марченко. У него хорошая порода овец и вообще хороший хутор. Сам он из простых крестьян.
В поле, заросшем полынью и разными душистыми степными травами, пасётся крупная отара. При нашем приближении она шарахается в противоположную сторону. Мы обходим отару с противоположной стороны, глазами выбираем себе жертву совершенно так, как ястреб неподвижно высматривает свою добычу, и разом бросаемся в атаку. Овцы рассыпаются во все стороны. Их жирные курдюки смешно взлетают вверх при каждом прыжке, а мелкие ягнята несутся на своих ещё не совсем окрепших ногах. Они ловко увёртываются в последнюю минуту, и поймать их нелегко. Местные чабаны очень удачно ловят их длинной палкой, загнутой на одном конце.
Курпей посыпается солью, скоблится, смазывается кислым молоком, сушится на солнце; снова – уже окончательно – тщательно выскабливается ножом и в таком виде приблизительно годен для шитья папах. Подкладкой для папахи будет служить мелинитовый мешок, верхом – большевицкие штаны. Шикарно, не правда ли?
Керчь. Крепость
Апрель 1919 г.
Я не выдержал багеровской скуки и коварно бежал в крепость, оставив бедного Старосельского в его уединении. Удрал в город, сел в катер, который совершает регулярные рейсы между крепостью и городом, и поехал.
Эти путешествия на катере для меня одно сплошное наслаждение. В то время как в городе душно и пыльно, в бухте всегда бывает прохладно от мягкого морского ветерка. Постепенно город удаляется. Бухта разворачивается во всём своём великолепии, как будто охваченная двумя огромными каменными лапами: с одной стороны блестят светлыми тонами, как лёгкие минареты какого-нибудь сказочного города, трубы Брянского завода; с другой – на фоне пылающего вечернего неба тёмной и массивной массой вырезываются крепость и мыс. Вырисовывается словно какое-то уснувшее на берегу воды чудовище. Греческий храм на Митридате словно висит в воздухе, так светлы и легки его белые, как снег, колонны. Красиво, что и говорить.