Полагаю, вы не представляете себе, как я начал заниматься живописью. У меня был друг детства, с которым мы продружили всю жизнь, пока он не умер — несколько лет назад. Мы были знакомы с десяти лет. Разница между нами состояла в том, что в десять лет он уже был талантливым художником. Учитель говорил: «Эмиль, иди к доске и нарисуй нам что-нибудь», и он шел и рисовал. К сожалению, в юности мой друг превратил свой талант в источник дохода. Надо было содержать мать, отца, сестру и брата. Он так никогда и не стал великим художником, но остался тонким ценителем искусства. Мы ночи напролет просиживали с ним, разглядывая книги по искусству, изучая репродукции, обсуждая школы, периоды, технику. Это был очень важный период в моей жизни. Я еще ничего не нарисовал. Считал себя в этой области бездарью.
Положение изменилось, когда я увидел альбом акварелей Георга Гроша. На обложке этого альбома («Ессе Ното») — портрет мужчины. Как-то ночью, не знаю, что на меня нашло, я скопировал этот портрет и получилось очень неплохо. «Ей-богу, может быть, я умею рисовать красками», — сказал я. Вот так я и начал.
В дни юности, когда я впервые взялся за кисть, происходило довольно много событий. Я был тогда отчаянно беден. Все, что я мог сделать, чтобы развлечься, это добыть бумагу — любую бумагу, оберточную, для завертывания мяса, удивительным образом подходящую для определенных занятий, — и рисовать.
Но не надо забывать о моем друге Эмиле, столь замечательно подковавшем меня, привившем мне художественный вкус и благоговение перед искусством. Эмиль Шнеллок из Бруклина. Он был талантлив, но не состоялся как художник. Он стал преподавателем в женском художественном колледже. Должен сказать, что учителем он был превосходным.
Впоследствии я работал с несколькими художниками, моими друзьями, — Эйбом Раттнером, Хилаиром Хайлером, Хансом Райхлем. Я сказал им, что хочу лучше узнать технические приемы. После двух-трех занятий они ответили: «Ну хватит, Генри. Не старайся научиться. Лучше обойдись без этого». Сообща они отговаривали меня, но в мягкой форме. Они имели в виду, что не хотят убивать те крохи таланта, которые во мне были. К тому же они поняли, насколько я бездарный ученик. И были правы.
Из живописцев я больше других чтил Ханса Райхля — немецкого художника, эмигрировавшего в Париж. Его картины нравились мне даже больше, чем работы Пауля Клее. Пауль Клее и Джон Марин — два мастера акварели, к которым я хотел бы когда-то приблизиться в своей работе, но мне это не удается. И если говорить о том, кто повлиял на меня, то, несомненно, на первое место я поставил бы их и Райхля. Но еще до них, задолго до того, как я о них услышал, это были японские мастера. Они и сегодня остаются моими любимыми художниками и кумирами. Я имею в виду таких живописцев, как Утамаро, Харосиге и Хокусаи. Мне никогда не надоедает смотреть на их картины.
Мне говорят: «В этой работе вы изменили свою манеру». На это я отвечаю, что они не понимают, о чем говорят. Как вы помните, к этому времени я нарисовал 3000 акварелей; я прекрасно помню все свои работы и просто не понимаю, что люди хотят сказать подобными высказываниями. Безусловно, стиль моего письма меняется. Я и сам меняюсь изо дня в день, но это не те радикальные перемены, как, например, у Пикассо, поскольку у меня отсутствует его дарование.
Порой мне бывает жалко Пикассо, хотя я и знаю, что он один из великих, поистине великих людей в таком обществе, как наше. Но я жалею его за то, что он — раб или жертва своих творений, своего рода невольник своей музы. Говорят, он чувствует себя несчастным, если не работает. Он, так сказать, не может наслаждаться жизнью, не работая. Но я должен отметить одно обстоятельство. Мне кажется, все его высказывания — кладезь мудрости, они звучат образно и остроумно. Его можно спросить о чем угодно, даже о том, в чем он ничего не смыслит, и получишь удивительный ответ. Его ум постоянно работает, и это не тот ум, что повторяет без конца: «Я знаю, я это изучал, я к этому готовился». Нет, это ум острый, неожиданный, спонтанный. Понимаете, я думаю, в мире очень немного настоящих мыслителей, ведь по сути все мы — лунатики; мы не думаем, мы просто реагируем. Говорим то, что слышали, повторяем то, что заимствовали у других. У нас нет собственного мнения. А суждения Пикассо оригинальны, и даже если они сумасшедшие, абсурдные, перевернутые вверх дном, по-моему, они исполнены величайшего смысла.
А сейчас мне вспоминается другой факт, касающийся моей любви к китайской мудрости. Ведь для китайца все эти размышления и муки творчества — просто забава. Он не придает им первостепенного значения. Возможно, это и самая захватывающая игра, но всего лишь развлечение. Живопись — для меня развлечение. Я знаю одно: я хочу рисовать; на самом деле больше ни о чем я не думаю. Мне нравится ощущать в своей руке кисть. Но что это такое, отчего я занимаюсь живописью, что происходит, я никогда не узнаю.
Иногда я смотрю на открытку или рекламу и завожусь: «Как хотелось бы нарисовать нечто подобное», — говорю я себе. Цветные открытки на самом деле вызывают у меня интерес. Ставлю открытку перед собой и говорю себе, что собираюсь ее скопировать. Это может быть пейзаж: гавань с лодками и здания; конечно же, нарисованный моей рукой, он оказывается совершенно другим, поскольку я неспособен даже толком скопировать.
Было время, когда те или иные страны ассоциировались у меня с определенными оттенками красок. Так Китай я помню — желтый, прежелтый. Китайская желтизна — это нечто такое, что всегда меня очень интересовало. Раньше дни и ночи напролет я просиживал с Эмилем Шнеллоком, моим первым другом и художником. Мы часто говорили об оттенках красок. Однажды я спросил его: «Как у тебя получается золотистый отлив?» Да, я задавал подобные наивные вопросы. Это продолжалось всю ночь, разговор о золотистом оттенке, как его добиться, кто в этом преуспел и т. д. В течение недели или более того я сходил с ума по желтому цвету, все представлял себе в желтых тонах и рисовал желтыми красками.
Кстати, я часто использую губку. Временами добиваешься желаемого эффекта в работе над акварелью. А еще очень люблю — ив этом, наверное, я преуспел больше всего, — когда у меня ничего не получается. Обычно это лист очень плотной бумаги, который мне жалко выбрасывать. Так что я опускаю акварель в ванночку и изо всех сил тру ее щеткой. Не имеет значения, насколько я смыл краски: следы все равно остаются. Затем переворачиваю обесцвеченный лист другой стороной и рисую на нем что-то прямо противоположное. Тусклый фон неудавшейся картины определяет новую работу.
Такого рода технические приемы можно рассмотреть с философской точки зрения, чего люди, как мне кажется, никогда себе не представляют. В наших руках некая великая сила: способность превращать одно в другое. Когда что-то не получается, ты вынужден устранять неполадки. Мне кажется, это благо ниспослано нам Богом, и это величайшее обстоятельство касается всей вселенной: оно заключается в том, что она поддается изменению. Возможны какие угодно превращения. Человек наделен частицей этой силы: взяться за неудавшееся и проигранное дело и превратить его в нечто новое и удивительное.