Начиная этот эскиз, Хогарт едва ли думал, что совершает определенный исторический акт, определенный переворот в понятиях об искусстве, о задачах и возможностях живописи. Ведь только начиналась вторая четверть XVIII века. И нигде еще кисть живописца яе касалась сегодняшних социальных трагедий во всей их будничной жути. Искусство не говорило прямо, оно объяснялось намеками и запутанными аллегориями, а обращаясь к быту, легко скатывалось к занимательному анекдоту. Нет, не было в просвещенной Европе живописца, кто писал бы сегодняшнее, не отвлеченное, не вознесенное на котурны зло. Во Франции блистали Патер и Ланкре — эпигоны Ватто, легкомысленно растрачивая мудрое наследие мастера на галантные изображения изысканных пустяков. Великолепный Тьеполо писал огромные мифологические холсты, уже завоевывая славу первого живописца Италии, в Вене вызывали восхищение плафоны Даниэля Грана. Много было тогда великих имен и прекрасных картин, но того, что делал Хогарт, не пытался еще делать никто. И даже почтенный сэр Джеймс Торнхилл смотрел на работу ученика с некоторым недоумением.
А Хогарт писал виденное им вчера и сегодня, писал ту комнату во Флитской тюрьме, где еще совсем недавно самоуверенный, хоть и напуганный изрядно Бембридж вскакивал со стула, садился, пытался спорить и внезапно замолкал, кусая губы и обрывая спрятанной под камзолом рукой кружева жабо; ту комнату, куда ввели потом Рича в кандалах, и его глаза, полные страха и ненависти, и его речь, когда Бембриджа, казалось, вот-вот хватит удар. Никто не поручится, что Хогарт в точности воспроизвел сцену, тем более когда превратил эскиз в картину, где обстоятельно выписаны портреты действующих лиц и все детали обстановки. И снова приходится повторить уже сказанное — там, где Хогарт писал для себя, он писал лучше.
Эскиз прекрасен взволнованной неловкостью мазков, выразительной грубостью линий. Его откровенная риторичность рождается в скупых красках, в резких жестах персонажей. В самой живописи возникает несомненная мысль: в среде обыденной респектабельности происходит нечто чуждое обыденности, неблагополучное, страшное.
Но то, что воспринимает глаз зрителя XX века, глаз, знающий и Гойю, и Домье, глаз, привыкший к недоговоренности и остроте живописных приемов, не мог почувствовать не только зритель той поры, но и принять сам Хогарт. И, написав эскиз, он вскоре принялся за картину, что висит теперь в галерее Тейт, в Лондоне, вызывая более уважения, нежели радости.
И теперь, увы, нельзя уже спросить:
Мистер Хогарт! Во имя чего отказывались Вы от живописи, опережавшей свой век? Вы боялись, что Вас не поймут? Или искали успеха? Не доверяли зрителю или действительно считали, что эскизы Ваши несовершенны?. Боялись ли Вы стать непонятым одиночкой, работающим для потомства, или действительно были уверены, что надо писать со всею возможной тщательностью, с обилием подробностей и дотошной проработкой деталей?
Что бы Вы ответили, мистер Хогарт, сэр?
Нет, Вы не представляли себе картин, обреченных на жизнь только в мастерской. Не мог представить себе это художник, написавший столь известные строчки:
«…наибольшую общественную пользу приносят и должны быть поставлены выше всего те сюжеты, которые не только развлекают, но и развивают ум… первое место в живописи, как и в литературе, должно быть отведено комедии, обладающей всеми этими достоинствами в наибольшей степени…»
Он говорил и думал об общественной пользе, о комедии, просвещающей умы, но никогда и ни с кем не делился мыслями о горечи, проступавшей в молчании холстов. Нет, есть какое-то странное раздвоение в искусстве мистера Хогарта. Быть может, то, что думал он о своих живописных этюдах, было слишком глубоким и личным, быть может, он и впрямь не придавал им значения. Не будем же спешить с выводами, слишком много действительных событий торопят перо. Ведь еще пишется «Допрос Бембриджа», еще негодует Лондон, еще не минула зима 1729 года, но жизнь мистера Хогарта идет уже вверх дном, ибо он совершает романтический и совершенно безумный, с точки зрения общественных приличий, поступок — похищает из отчего дома мисс Джейн Торнхилл и вступает с ней в тайный брак.
МИСТЕР ХОГАРТ ЖЕНИТСЯ, ПИШЕТ КАРТИНЫ И РАЗМЫШЛЯЕТ
Здесь просто невозможно не дать свободу воображению, безжалостно до сей поры стиснутому скудными, но засвидетельствованными историей фактами. Здесь нет никаких решительно точных сведений, и на смену им приходит фантазия. Да и как не пофантазировать, как не представить себе мартовскую, влажную, пахнущую морем лондонскую ночь, блестящую под масляным фонарем мокрую решетку торнхилловского сада, пронзительный скрип боковой калитки, отворенной украденным ключом, легкую тень девичьей фигурки, метнувшейся в грузный кузов наемной кареты. И потом стремительный грохот колес, мелькание бледных огней на перепуганном и заплаканном личике Джейн, решимость и страх в сердце отважного похитителя — словом, все то, что оставило краткое, но восхитительное воспоминание в душах влюбленных. И что, конечно, потом вспоминалось реже и реже, но не забывалось совсем, ибо что же помнить в жизни, как не такие часы полной отрешенности от низменной житейской суеты.
Ничего не известно о первых месяцах жизни влюбленных в маленьком коттедже в Ламбете. И никакая фантазия не может восстановить те слова, которые произнес сэр Джеймс, узнав о похищении. Быть может, он и догадывался о нежных чувствах Джейн и Уильяма — более того, возможно, Хогарт и просил у него руки дочери. Но после бегства Джейн Хогарт для него перестал существовать.
Однако если даже он и догадывался о готовящемся тайном и, с его точки зрения, преступном браке, то когда похищение свершилось, он вряд ли хотел этому браку воспрепятствовать: известно, что выдать за похитителя украденную дочь — единственный выход, почти не оставляющий места сплетням, И вот 25 марта 1729 года в старой педдингтонской церкви состоялось бракосочетание, и мисс Торнхилл превратилась, как принято говорить в Англии, в «миссис Уильям Хогарт».
Сам же Хогарт рассказывает об этом времени коротко и деловито. «Затем я женился, — пишет он, — и начал писать маленькие салонные картинки от 12 до 15 дюймов высоты. Так как они были новинкой, то имели успех в течение нескольких лет и хорошо расходились».
Что было делать Хогарту, как не заботиться о хлебе насущном. Отвергнутый разгневанным Торнхиллом, обремененный заботой о юной жене — Джейн было двадцать лет, — он забывает на время о теоретических изысканиях и всякого рода живописных новациях и принимается зарабатывать деньги.