Поскольку мы относились к задуманному делу достаточно серьезно, то предусмотрели аренду мастерской в здании Ленинградского союза художников, располагавшегося в старинном особняке, один фасад которого выходил на Большую Морскую (тогда улица Гоголя), а другой — на Екатерининский канал (тогда канал Грибоедова).
Распорядок дня сложился сам собой: утром после завтрака в гостинице мы садились в машину и ехали на Екатерининский канал, переодевались в рабочую одежду, брали мольберты и планшеты и ехали “на натуру”, предварительно позвонив Толе Найману и сказав, где будем находиться.
Днем мы с Левой упорно трудились, а Толя Найман неизменно приходил и был душой нашей маленькой компании. По завершении трудов шли обедать в ту же “Европейскую”, предварительно переодевшись и завезя наши творческие достижения (рисунки и холсты) и художественное оборудование (мольберты, этюдники, краски, кисти) в арендованную нами мастерскую.
После короткого отдыха у нас оставалось вечером немного свободного времени. Номер, в котором мы жили, будоражил воображение и толкал нас на “свободное самовыражение”. Коль скоро в нашем ведении находилась такая большая площадь, то и гостей мы приглашали немало. Слух о нашем приезде и открытом стиле жизни в самом притягательном месте Питера способствовал росту славы этих вечеринок, и здесь за эти дни перебывал весь Ленинград.
В первую очередь хочу назвать художника Валерия Дорера, мастерская которого находилась за углом гостиницы “Европейская”, в доме № 3 — историческом здании на площади Искусств. Этот дом ныне с одной стороны занимает Михайловский театр (бывший МАЛЕГОТ), а с другой когда-то располагался ресторан “Бродячая собака”, где бывали почти все поэты Серебряного века. Здесь ступала нога Анны Ахматовой, сюда приходили Осип Мандельштам и Николай Гумилев. В этих стенах читали свои стихи Маяковский и Есенин… Новый ресторан находится там же, но со входом с улицы. А в старую “Бродячую собаку” нужно было входить именно через подъезд, расположенный в подворотне. По сторонам его стояли дорические колонны, и подъезд имел весьма торжественный вид. Но в 60-е годы он был в совершенном запустении и служил только входом.
О Дорере мне хочется сказать много хороших слов. У него была романтическая внешность. Длинные, пушистые ресницы, отчего взгляд казался девичьим, и выражение этого взгляда было кротким и доверчивым. Он был довольно высокого роста, худощав и строен. Немного хромал, одна нога была одета в специальный ортопедический башмак — последствие полиомелита, который он перенес во время блокады. Валера был неимоверно влюбчив и влюблялся по нескольку раз в день, как правило, оставляя свои романы незавершенными. Но вот это пребывание во влюбленном состоянии было самой характерной его чертой.
Мастерская его была настоящим чудом, особенно в восприятии молодых художников-москвичей. Для того чтобы попасть в эту чудо-мастерскую, надо было войти в тот самый подъезд, который когда-то вел в легендарную “Бродячую собаку”, далее — подняться без лифта на шестой этаж и правильно выбрать звонок из бесчисленного множества похожих. Квартира была коммунальная. В огромной комнате, принадлежавшей Дореру, вдоль стены поднималась лестница, ведущая на антресоль, с которой через окно можно было проникнуть на крышу здания, чтобы полюбоваться замечательными старинными трубами и оригинальными дымоходами, к тому же расположенными так, что городской пейзаж открывался в разные стороны и все возникающие при этом точки обзора были прекрасно видны.
В то время Дорер был чрезвычайно популярен как театральный художник. Каждые пять минут раздавался телефонный звонок, и какой-то, порой неведомый, режиссер предлагал совместную работу над новым спектаклем.
Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила, и друзья Валеры, и звонившие режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. У Валеры никогда не было денег. Виной тому был, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Не имея денег, он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.
Я всегда находил в работах Дорера для театра некую изюминку, присущую ему одному, что делало эти работы самобытными и оригинальными и всегда узнаваемыми по авторскому почерку. Но в те редчайшие минуты, когда мы с ним все-таки оставались одни, Валера открывал огромный сундук, который стоял при входе в мастерскую, извлекал оттуда массу каких-то вещей и предметов, пока не докапывался до самого дна и не доставал очень маленькие написанные маслом холстики, снятые с подрамников, с изображением городских пейзажей Ленинграда. Я ими восхищался и очень хвалил — мне были близки эти импрессионистические порывы и близка по духу идея художественной независимости от театра.
Валера жил в мастерской вместе со своей женой Викой и собакой. Вика была актриса и должна была бы знать нравы театрально-богемной среды, но она была женщиной сурового характера и старалась держать Валеру в некой узде. Да, наверное, с Валерой и нельзя было иначе, но из этого ничего не выходило. Собака была замечательная, имела свой характер, и, когда Валера указывал ей на кого-то из гостей и говорил: “Это — режиссер”, она начинала угрожающе рычать и безумно лаять. Эта фраза была равнозначна команде “Фас!”. Но в итоге все обходилось благополучно, и гости продолжали предаваться питейным утехам.
Сам Валера пил много и быстро пьянел. И моей всегдашней заботой было следить за ним и приводить домой, где меня всегда ждал неприятный разговор с Викой, как будто я был инициатором его пьянства, а не скромным заступником.
Возвращаясь к вечерам в нашем гостиничном номере, я вспоминаю и других моих друзей, которые находились тогда рядом.
Это, конечно, Евгений Рейн — неотъемлемая часть Ленинграда, ближайший друг Иосифа Бродского, человек блестящего остроумия и эрудиции, знающий буквально все и вся (правда, в те годы существовала фраза: “Рейн знает все, но не точно!”).
Рейн общался с Бродским больше всех и даже во времена железного занавеса переписывался с ним. Рейн — прекрасный поэт, один из лучших представителей так называемой ленинградской поэтической школы. Он был старше Иосифа. В нашем кругу у Рейна было шутливое прозвище “учитель Бродского”, потому что в одном из интервью Иосиф сказал, что он учился у Рейна.