С пренеприятным ощущением озноба и ломоты в теле я устроился в кресле. Погас свет. Величественный зал Большого театра погрузился в темноту и таинственно засверкал бликами позолоты. Пошел занавес. Дирижер взмахнул палочкой, и… я забыл обо всем на свете, и о себе в частности, о своем недомогании. А когда зазвучал нежнейший, глубокий голос Прайс, мой чахлый и дохлый болезненный озноб сменился совсем другим трепетом. Я вернулся из театра с нормальной температурой и уж больше не укладывался в постель и не глотал таблеток. Я был здоров.
Разумеется, я все время говорю о хороших, сильных спектаклях. После плохого спектакля я болен — и духовно, и физически. Температуры не бывает, но все тело ломит недуг. Скорей ищу хорошую книгу, чтобы погрузиться в мир настоящего искусства, настроить себя на необходимый лад.
Теперь немного о другом, но также связанном с театром и моей работой, поскольку я пишу пьесы.
Если я пишу пьесы, то, значит, хочу поделиться со зрителем чем‑то, что мне кажется интересным, на что прошу обратить внимание и других. И не просто в мягкой, нежной форме, а чаще всего хочется кричать, чтобы и другие слышали этот крик. Драма — непременно цепь столкновений, битв, страстей. Хочу воздейство вать на людей, помочь им в меру сил настроиться на гармоничный лад.
Человек часто говорит: «Я расстроен». Да, да, именно расстроен, как бывает расстроен музыкальный инструмент. Играть на нем невозможно, он издает режущие ухо звуки и тем самым мучит людей. Так же и человек. Когда он «расстроен», может мучить других, а себя уж непременно. Но чтобы оказать такому человеку помощь, надо проникнуть в его душу и понять ее. При всей одинаковости рода человеческого, его особей — у всех две ноги, две руки, один нос, слева сердце, справа печень и т. д. — каждый индивидуален. Замечу, кстати, что, говоря о формировании всесторонне развитого человека, мы же не пытаемся создавать человека с тремя руками, хотя бы для повышения производительности труда. Или размещать ему на затылке еще один глаз — при современном уличном движении глаз этот был бы крайне желателен. Бессмысленное это было бы занятие. И мы знаем, что человек, с того времени как он стал человеком, физически стационарен, неизменен. Почему бы нам не подумать и о том, что внутренний его эмоциональный облик так же вечен? В нем испокон веков кипят те же страсти, он живет теми же чувствами, что и прежде. Понятия его о явлениях мира могут меняться, но строй чувств… не думаю. Любовь и ревность, щедрость и жадность, отвага и трусость, страх и бесстрашие, властолюбие и скромность, вспыльчивость и сдержанность, жестокость и милосердие — все, все соединенно существует в каждом человеке. В разных пропорциях, но существует.
В подтверждение этой моей мысли хочу сослаться хотя бы на то, что пьесы, написанные сто, двести, четыреста и даже тысячу лет назад, волнуют наши души и теперь. Нам близки чувства тех далеких людей. И в самом деле, Медея Еврипида в порыве ревности убивает своих детей. Ужасно! Но разве и сейчас, в наше время, из ревности не совершается преступлений, в том числе и убийств? Не часто, конечно, но подобные трагедии существуют и поныне. Медеи в те времена также были явлением необычным. Леди Макбет Шекспира возбуждает честолюбие в своем муже, и тот убивает своего короля, чтобы занять его место. А разве чувство честолюбия угасло ныне? Дай волю! Я замечал, что порой даже славные люди, достигнув какой‑нибудь заметной должности, делаются грубыми, деспотичными. Разве мало и сейчас людей, делающих свою карьеру самыми непристойными способами? И не встретим ли мы среди знакомых пушкинского Сальери, снедаемого завистью хотя бы потому, что у соседа есть «Жигули», а у него нет? Дело не в размахе чувств, а в их наличии.
Мы проливаем слезы над судьбой Ромео и Джульетты или Ларисы Дмитриевны Огудаловой, милой бесприданницы, безжалостно брошенной Паратовым, чувствуем тяжесть их положения, сопереживаем. Мы не все знаем, мы даже не способны все знать, но чувствовать мы способны все. Так что, на мой взгляд, изменение внутреннего строя человеческих чувств так же мало возможно, как и изменение внешнего облика человека. И как бы ни проявляли себя порой страшные человеческие свойства, мы их, как говорится, не искореним. Самое большее, вернее, самое возможное — помочь человеку понять свой собственный внутренний мир, свой уникальный настрой чувств и научиться управлять им. Человека можно заставить быть честным разными способами, вплоть до тюремного заключения, но ведь можно настолько воспитать, возбудить в нем чувство порядочности, что он сам, по своей доброй воле, предпочтет любые лишения, но не пойдет на воровство. Мы должны научить человека умению настраивать себя. И театр — сильно действующее средство, чтобы возбуждать хорошие чувства и гасить скверные.
Поэтому, думая о зрителе, я никогда не подменяю его каким‑то выдуманным существом, я принимаю его таким, каков он есть, и люблю его. Нет, человек хорош такой, каким взрастила природа, и без чувства ревности или ненависти я не хочу его себе представлять. Вся гамма чувств природой нам дана не напрасно, нужно только уметь распоряжаться своим «хозяйством».
Сложность нашей работы заключается и в том, что, как я уже говорил, при всей одинаковости людей каждый человек уникален. Надо писать вроде бы для всех и в то же время для одного. Парадокс этот ликвидируется тем, что авторов много и сами авторы индивидуальны. Гоголь и Островский, Мольер и Шекспир, Чехов и Горький, Бомарше и Грибоедов. Если вы не отыщете свою «травку» у одного, то, может быть, посчастливится найти ее у другого. Именно поэтому необходимы и разные авторы, и разные жанры, и разные пьесы.
Но какой бы темы ни касался автор, пьесы его должны быть о человеке. Искусство, в том числе и театр, занимается одним видом строительства — строительством человека. Если мы не воспитаем в людях именно человеческих качеств — совести, чести, сострадания, уважения к другим, даже элементарной порядочности, — мы никогда ничего хорошего не сделаем ни в одной сфере человеческой деятельности.
Теперь совсем о другом. Театр, как известно, состоит из многих компонентов, это искусство синтетическое. Его создает большая группа людей — автор пьесы, режиссер — постановщик, художник, композитор, бутафор и, наконец, актер. И вот то, что я поставил в конец, является в театре главным. Не пьеса, не режиссер — постановщик, а актер. Объясню почему.
Пьесу можно прочесть. Режиссеры — постановщики могут быть самые разнообразные, так же могут быть разные декорации, музыка и костюмы. Но мы воспринимаем их творчество только соподчиненно с актером. Произнесенное же актером слово — вот главное. Почему? Потому что в той интонации, в том дыхании, голосовом трепете, в звуке голоса именно и содержится самое драгоценное — истинное человеческое чувство. Произнесенное актером слово, интонация — именно это глубже всего западает в душу зрителя. Одну и ту же пьесу играют актеры разной степени дарования, и от этого одна и та же пьеса может производить разное впечатление. Если, допустим, шекспировского Гамлета или гауптмановского Маттиаса Клаузена играют малоодаренные актеры, то пьесы сами по себе производят не очень сильное впечатление, их, может быть, было бы даже лучше прочесть или перечитать лишний раз. Но если исполнители — великие актеры, то эти же самые пьесы оставляют неизгладимое впечатление, потрясают, как потряс самый великий драматический русский актер Мочапов такого глубоко понимающего искусство человека, как Виссарион Белинский.