На втором году их связи две недели она провела в Париже и на балу в Эколь Нормаль произвела сильное впечатление. Чтобы достойно принять ее, Сартр занимал у кого только можно, и все-таки его средства были весьма ограниченны; посредственность гостиницы, ресторанов, танцевальных залов, куда он водил ее, разочаровала Камиллу. Впрочем, Париж ей не понравился. Сартру удалось найти для нее место в писчебумажном магазине; однако у нее не было ни малейшего желания продавать почтовые открытки. Она уехала обратно в Тулузу. В начале лета по не совсем ясным причинам они разорвали отношения.
Через восемнадцать месяцев, в начале 1929 года, он получил от нее письмо, где она предлагала ему встретиться, и он согласился. В прошлом году Камилла снова приехала в Париж с богатым содержателем, которого она называла «просвещенным любителем» по причине его пристрастия к изящным искусствам. Поскольку после «Чуда волков» Дюллен стал одним из любимых ее героев, она пошла в «Ателье» посмотреть его в «Птицах». В своих самых великолепных нарядах она уселась в первом ряду и подчеркнуто пожирала его глазами. Так продолжалось несколько вечеров кряду, и в конце концов она добилась встречи. Дюллен не остался безучастен к ее обожанию и в конечном счете поселил ее вместе с Зиной на первом этаже дома на улице Габриэль; но время от времени одну-две недели она все-таки проводила в Тулузе с «просвещенным любителем», искупавшим свой преклонный возраст безграничной щедростью, а предлогом ей служили ее родители. Дюллен не придавал этому большого значения, поскольку сам жил с собственной женой. Такая ситуация не устраивала Камиллу, к тому же Париж наводил на нее тоску; ей хотелось привнести в свою жизнь страсть, и, вспомнив пыл своих ссор с Сартром, она снова обратилась к нему. Он нашел ее изменившейся, более зрелой, освободившейся от своего провинциализма. Дюллен развил ее вкус, она приобщилась ко «всему Парижу» и приобрела манеры. Она посещала курсы школы «Ателье» и принимала участие в спектаклях, однако не чувствовала в себе призвания актрисы; она всегда будет отказываться играть персонажей, в которых не узнавала себя: Агриппина – ладно, но Юния – никогда. Впрочем, работа исполнителя – второстепенна, она желала творить сама. Камилла остановилась на амбициозном решении: она станет писать пьесы, в которых будет создавать себе роли в соответствии со своими достоинствами. А пока она обдумывала роман и делала наброски новелл, которые собиралась назвать «Дьявольские истории». Словом, она окончательно провозглашала себя Люцифером. Свою верность ему она доказывала рассчитанным на эффект беспутством. Она много пила. Однажды она вышла на сцену мертвецки пьяная и с громким смехом сорвала парик с главного исполнителя; в другой раз покинула подмостки на четвереньках с задранными юбками. Дюллен вынес ей выговор, который был вывешен на доске объявлений. Ночами она вместе с Зиной бродила по Монмартру, и однажды они привели на улицу Габриэль двух сутенеров, которые утром унесли их белье и серебро, пинками заставив их умерить свои протесты. Несмотря на такое разнообразие, Камилла находила свою жизнь слишком пресной; она не встретила никого, кто соответствовал бы ее планке, и ровней себе считала только мертвых: Ницше, Дюрера, на которого – судя по одному из его автопортретов – она была очень похожа, и Эмилию Бронте, которую она только что для себя открыла. Она назначала им ночные свидания, говорила с ними, и они некоторым образом отвечали ей. Когда она рассказывала о своих загробных отношениях, Сартр слушал ее без особого интереса. Зато она забавляла его, раскрывая интриги театрального мира, изображая Ленормана, Стива Пассёра; она излагала ему идеи Дюллена относительно мизансцен и расхваливала испанские пьесы, которых он не знал. Она повела его в «Ателье» посмотреть «Вольпоне» и обратила его внимание на то, что когда Дюллен говорил: «Мое сокровище, вот оно!» – то поворачивался к ней. Но если Сартру доставляли удовольствие эти встречи, то возобновлять былую страсть у него не было ни малейшего желания. Камилла была разочарована, их отношения прекратились. В то время, когда Сартр проходил военную службу, с ней его уже связывали весьма непрочные дружеские отношения.
Эта история, о которой я поведала лишь в общих чертах, изобиловала пикантными эпизодами; с тех пор я сообразила, что она заключала в себе также много пробелов и что Камилла наверняка не раз искажала истину. Неважно: я на это попалась. Нормы правдивости, имевшие место в прежней моей среде, больше не годились, и я не позаботилась отыскать новые. Я не обладала в достаточной мере критическим чутьем. Моим первым порывом было верить, и в общем-то я этого придерживалась.
Поэтому я принимала Камиллу такой, какой представлял мне ее Сартр. Она что-то для него значила, и он слегка поддавался стремлению, свойственному большинству молодых людей, приукрашивать свое прошлое: он говорил мне о ней с жаром, похожим на восхищение. Нередко, чтобы встряхнуть мою леность, он ставил ее мне в пример: она писала ночи напролет, она изо всех сил старалась что-то сделать из своей жизни, и она в этом преуспевает. Я говорила себе, что у нее больше сходства с ним, чем у меня, поскольку и она тоже прежде всего делала ставку на свое будущее творчество; возможно – несмотря на нашу близость и наше согласие – он ценил ее больше, чем меня; возможно, она действительно достойна большего уважения. Я не волновалась бы так по ее поводу, если бы меня не терзала ревность.
Мне было трудно ее судить. Легкость, с какой она пользовалась своим телом, шокировала меня, но надо ли было порицать ее непринужденность или мое пуританство? Инстинктивно мое сердце, моя плоть осуждали ее, но разум мой оспаривал этот вердикт: быть может, мне следовало истолковать это как знак собственной неполноценности. Ах, до чего неприятно сомневаться в своей искренности! Предъявляя обвинения Камилле, я сама вызывала подозрение, ибо винить ее было для меня чересчур большой радостью. Я увязала в своих колебаниях, не решаясь откровенно ни объявить ее виновной, ни оправдать, ни превозносить свою показную добродетель, ни отказываться от нее.
По крайней мере, в ее поведении было слабое место, бросавшееся мне в глаза. Ложиться в постель с мужчиной, которого не любишь – такого опыта у меня не было, и я не могла выносить суждений, зато я знала, что значит улыбаться людям, которых презираешь; я упорно боролась, чтобы мне не пришлось подчиняться такого рода проституции. Камилла вместе с Зиной и Сартром насмехалась над теми, кого называла «плевками», однако льстила им, разговаривала с ними. Чтобы согласиться на такое унижение, а главное, на скуку, она должна была быть менее непримиримой и гораздо более покорной, чем тот образ, о котором слагались легенды.
Да, в этом вопросе я побеждала, но неубедительно: если она претерпевала столь тяжкие обязанности, от которых я сумела защититься, то взамен, и это было гораздо важнее, она сохранила свою самостоятельность, которой я пожертвовала, за что и укоряла себя. Однако я не могла оставить за ней такое преимущество без спора; она избежала зависимости, лишь отказавшись от любви, а я считала увечьем неспособность любить. Какой бы блистательной ни была Камилла, я не сомневалась, что Сартр превосходил ее во всем; согласно моей логике, она должна была бы предпочесть его в ущерб своему комфорту, своим удовольствиям, себе самой. В силе, которую давала ей ее бесчувственность, я видела также и слабость. Несмотря на все эти ограничения, мне было очень трудно противостоять ее образу. Эта прекрасная женщина с богатым опытом уже проложила себе дорогу в мире театра, литературы и искусства, она начала свою писательскую карьеру: ее удачи и заслуги подавляли меня. Я же находила прибежище в будущем, давала себе клятвы: я тоже буду писать, я что-то сделаю, мне только нужно немного времени. Мне казалось, что время работает на меня. Но пока, без всякого сомнения, она одерживала верх.
Мне хотелось ее увидеть. Она играла в «Ателье» в новом спектакле «Пачули»; произведение молодого неизвестного автора по имени Салакру; во втором акте она была танцовщицей в баре, в третьем – фигуранткой в каком-то театре. Когда занавес поднялся во второй раз, я впилась глазами в сцену; их было трое, взобравшихся на табуреты, брюнетка и две блондинки, у одной из которых был довольно красивый профиль, надменный и жесткий. Я плохо слушала пьесу, обдумывая историю Камиллы и пытаясь сопоставить эти решительные черты с неясными, расплывчатыми контурами, которые до тех пор ее имя вызывало в моем воображении. Когда наступил антракт, операция была почти закончена: Камилла обрела свое лицо. Занавес поднялся снова; женщины находились там, все трое блондинки в кринолинах, и Камилла совершенно точно была указана в программе как «первая фигурантка»: та, что говорит вначале. Я была разочарована: актриса с резко очерченным профилем оказалась не Камиллой, Камиллу скрывал от меня парик брюнетки. Теперь я ее видела: ее восхитительные волосы, голубые глаза, кожу, запястья; и она никак не соответствовала тому, что я о ней знала. Под гроздьями светлых локонов – круглое, почти детское лицо; в голосе, высоком и чересчур мелодичном, звучали детские интонации. Нет, я не могла смириться с этой большой фарфоровой куклой, тем более что я вообразила и приняла совсем иной образ: я в гневе повторяла, что Камилла должна была соответствовать ему, это лицо ей не подходило. Как совместить ее гордость, ее честолюбие, ее упорство, ее демоническую спесь со смешками, с грациозными прелестями, жеманством, свидетельницей коих я стала? Меня обманули, кто – я не знала и сердилась на всех решительно.