Вы с Зощенко расстались под утро. Прощаясь, ты попросил Михаила Михайловича о встрече днем наедине. Договорились в два часа отобедать здесь же, в ресторане «Европейской». Сначала говорили о новых рассказах, честно, как писатели. «А потом, – вспоминал ты, – я его спросил:
– Брат Зощенко, вы для меня один из самых любимых писателей, большой гуманист, как Гоголь, например, или Достоевский. Зачем вы участвовали в этой позорной книге «Канал имени Сталина»? У нее даже обложка напоминает мне сталь от наручников.
– Как? – сильно удивился он. – Меня о сотрудничестве попросил сам Алексей Максимович! А Горькому я добром обязан. И писал я рассказ искренне, честно. А вы полагаете, что “История одной перековки” не вышла?»
Но ты считал, что рассказ, опубликованный в лживой книге, не мог выйти, и удивлялся, как Михаил Михайлович всю эту эпопею с каторжным Беломорканалом не проклял. Зощенко не согласился, пытался объяснить тебе, какое доверие в то время вызывало стремление перековать старую жизнь. Какая сладкая была та вера… Он рассказал, как Горький, вернувшийся с Соловков, отобрал четыре десятка известных писателей для коллективной поездки на строительство Беломорканала. Каждый должен был написать очерк или рассказ о пользе трудового перевоспитания. А Горький осуществит общую редакцию. Под это правительство снарядило огромный пароход, который должен был уходить в плавание из Ленинграда. Зощенко говорил, как в назначенное утро все писатели съехались на поездах в Ленинград, где им была на день отдана вот эта самая «Европейская»; как тут, в ресторане, столы ломились от дармовых закусок, обедов и питья, и все собравшиеся пировали перед отъездом к зэкам с большим вкусом… Он рассказал Назыму, как ему было невыносимо на пароходе, потому что всюду на лесистых берегах их ждали сотни, тысячи подконвойных зэков в новеньких спецовках, и все они страшно, раскатисто, призывно кричали: «Зощенко! Зощенко! Зощенко!» Известность обернулась наказанием. Он говорил, как боялся этих одинаково воспаленных глаз, но еще больше боялся взглядов своих братьев-писателей…
– Товарищ Зощенко, – спросил ты, – вы так любите Горького, я тоже его уважаю. Но скажите мне, бывшему заключенному турецкой тюрьмы, как могло получиться, что такой мудрый писатель из пролетариев приехал в одну из самых страшных тюрем и ничего не понял, стал восхвалять советский тюремный рай?
– Да он решительно все понял. Все знал и, уверен, ужаснулся. Я прежде тоже верил, что его надули, а несколько недель назад встретил бывшего узника Соловков, он при Горьком там находился. Вот он много чего помнит, но одна история с участием Горького очень тяжелая… На Соловках наряду со взрослыми находились дети, дети каэров – контрреволюционеров. Для них была организована специальная колония. Однажды нескольких заключенных с острова послали на соловецком баркасе в близлежащий город Кемь за мукой. Среди взрослых был и один паренек. Послали их голыми, чтобы не сбежали. В Кеми, где они должны были грузить на судно муку, им выдали по пустому мучному мешку с тремя дырками для головы и рук. Из разговоров охраны мальчишка понял, что на их судне на Соловки поплывет сам Максим Горький. Значит, все теперь переменится! Горький их защитит!.. Но их загнали в трюм и предупредили: если кто пикнет – головой в воду, а там, они знали, больше трех минут не продержаться. На Соловках Горького окружили двумя-тремя десятками интеллигентных стукачей, других научили, что говорить, и пошла грубая показуха с цветочками на столах… А когда он уезжал, соловецкая власть устроила торжественные проводы. Горький тоже сказал речь, сказал, что живут заключенные здесь хорошо. Тогда мальчик, тот самый мальчик, что сидел в трюме голый, прорвался к нему и крикнул: «Алексей Максимович! Не верьте. Вам всё врут!» Горький потребовал комнату и попросил оставить их вдвоем. Два часа мальчишка рассказывал ему о соловецких пытках, о двадцатичасовом рабочем дне, о том, как заставляют людей трудиться в ледяной воде… Горький плакал, ужасался и, взяв обещание с соловецкого начальства мальчика не трогать, весь в слезах уехал. Недалеко отплыл старый баркас с пролетарским писателем, когда мальчишку расстреляли перед строем. Горький узнал об этом, но сделать ничего не мог. Он уже был сломлен.
На сем и закончился ваш обед с Зощенко.
Помнишь, как спустя много лет, в начале шестидесятых мы с тобой, Назым, пили чай в богатом доме вдовы Алексея Толстого Людмилы Ильиничны. Приглашена кроме нас была лишь единственная гостья, Екатерина Павловна Пешкова, первая жена Алексея Максимовича. Эта тихая, сдержанная старушка в разговоре особого участия не принимала, да и разговора-то не выходило. Ситуация становилась критической. Напор светских фраз Людмилы Ильиничны только усугублял пустоту, и вдруг ты ни с того ни с сего, словно в продолжение давно идущего внутри спора, спросил Екатерину Павловну:
– А как мог ваш муж бросить этого ребенка?
– Какой муж? Какой ребенок?! – опешила старая женщина. Ты, волнуясь и путая русские слова, пересказал услышанную от Зощенко историю о расстрелянном мальчике. Екатерина Павловна долго не отвечала. А потом глухо так сказала:
– Не судите, да не судимы будете. Уже все было нельзя. – И после паузы: – Нашего сына мы потеряли на той же дороге… – Вдруг вся собравшись в пружину, Назыму в упор: – А вам не приходилось видеть глаза Алексея Максимовича на последних фотографиях? Вы посмотрите, посмотрите, а еще лучше хроникальные кадры, где он на московском вокзале провожает Ромена Роллана. Нет, он ничего не мог изменить…
Вечером, едва я пришла домой после этого долгого разговора с тобой, ты позвонил и безо всякой подготовки попросил послушать несколько фраз. Ты читал медленно, как завещание:
– Я хочу жить в такой стране, где двери не будут закрываться на замки и где будут позабыты печальные слова: грабеж, вор, убийство.
Я ничего не поняла. Ты повторил фразу.
– Ну как же? – ты стал нервничать. – Этими принципиальными словами закончил Зощенко свой рассказ «История одной перековки», написанный по заказу Горького. Как я мог их пропустить?! А они заметили. И долго помнили! До самого сорок шестого года! Помнят и сейчас…
Я умру, ты прости меня, умру,
и, разбив красный шарик, ты выйдешь оттуда
и опустишься на морозную площадь…
<… >
с новогодней сверкающей елки…
Ты прав, Назым, тысячу раз прав. Который месяц я сижу, заключенная тобой в нашу одиночку? Я слабею. Это все, что могу тебе сказать. В мое одиночество то и дело врываются люди. Но все они как чужестранцы. Говорят на незнакомом мне языке. Слова летают между нами, как шарики пинг-понга: скок-скок-скок…
В нашем доме собираются часто наши друзья. Никто не ушел. Знаю, что приходят коротать со мной вечера, говорить о тебе. Только все они немножко другие, словно горят вполнакала.