Я теперь разрываюсь между школой, Эрмитажем, Адкой, Костей… Адка посмеивается над моим «романом» и почему-то не относится к Косте всерьез. Я их познакомила. Костя встречал меня однажды, когда я была на занятиях в Эрмитаже, и мы с Адкой вышли вдвоем. Пошли вместе, и они как-то сразу начали пикироваться. Причем Адка оставалась спокойно-насмешливой, а он обозлился и стал петушиться. Мне было немножко неловко за него. То есть не за него, а за то, что он не умеет спорить, огрызается, повышает голос. И как-то слишком уверен в том, что все, что ему не нравится (или просто чего он не знает) — это, по его мнению, «чепуха» и «гниль». И вообще я почувствовала, что с моих слов Костя представлялся Адке совсем иным, чем при встрече. Не буду я больше сводить их вместе — слишком они разные.
Скоро в Эрмитаже наши зачетные доклады (как в институте). У меня тема — о портрете герцогини де Бофор английского художника ХVIII века Гейнсборо. Чем больше я всматриваюсь в это лицо, тем более люблю эту женщину. Мне кажется, что знакома с ней: знаю, как она ходит, смеется, огорчается. Слышу ее голос… Достала книги об эпохе Гейнсборо, об его творчестве — как интересно, когда занимаешься чем-то не для отметки, а «для себя»! Теперь у меня в Эрмитаже появилось уже несколько любимых работ, к которым я отношусь как к «своим», и всегда нахожу минуточку, чтобы забежать к ним на свидание. Мне кажется, что и они рады меня видеть. Это «Вознесение мадонны» Мурильо, старушка Рембрандта, его же рыженькая «Камеристка», «Мужской портрет» Хальса и еще скульптура белого мрамора — девушка на коленях застыла в вечной мольбе, обращенной к небу («если долго смотреть на нее, то она начинает светиться и будто теплеет и дышит) — «Смирение» Бартоллини.
10 мая 1940 г.
Не знаю, что делать. Случайно я узнала такое, что и написать боюсь и не думать об этом не могу. Пожалуй, все же запишу (у меня есть такой тайник для дневника, что никто не найдет). Запишу потому, что сейчас я не понимаю в этом деле ничего и сказать никому не могу. Даже Адке. А когда-нибудь, может, через несколько лет, когда я буду более политически грамотной, тогда разберусь во всем… А сейчас постараюсь только точно записать все, как было, и никаких мнений своих не высказывать. Хотя, как комсомолка, я должна была бы иметь свое мнение на этот счет. Но не могу. Потому что это очень трудно. Потому что это касается папы.
И, кроме всего, оттого, что я нечаянно влезла не в свое дело. Точнее, прочитала чужое деловое письмо, которое не имела права читать.
Вчера я рылась в ящике обеденного стола, где лежат папины бумаги и куда без него я обычно никогда не заглядывала. Не имею права. И маме не разрешается. Но сейчас папа в санатории, в Ялте, а мне очень нужен был лист хорошей бумаги для чертежа малого формата. Папа раньше мне такую бумагу давал — у него есть запас хороших блокнотов, мелованной бумаги, карандашей. Все это он с партконференций приносил.
И я решила взять лист бумаги сама, т. к. он приедет через неделю только, а мама скажет: «Без папы нельзя!». И вот я вынула из стола одну папку, другую — бумага есть, но тонкая. А когда развязала тесемки темной папки, то увидела, что там сверху лежат листы, напечатанные на машинке, и замечаю, что там часто фамилия Лаврентьева повторяется. И вдруг на середине страницы бросается в глаза фраза: «…Лаврентьев громко распинался о товарищах (перечень фамилий), как о вражеском охвостье…».
Я даже будто оглохла. Кто же смеет так говорить о папе?! И почему такую бумагу он хранит в своем столе?..
Конечно же, я прочитала эти листы с первых до последних строк. И даже не вспомнила о том, что нельзя читать чужие письма. А это письмо папа написал в мае 1938 года и требует, чтобы с него сняли обвинение в клевете на товарищей по работе. А обвиняли его, оказывается, публично, на партпленуме в феврале того же года.
И так страшно мне было читать все это, так как не могла понять, были ли основания его обвинять или нет. И еще — там фамилии его знакомых, которые я часто от него слышала, и он говорил о них как о хороших людях. А некоторых и я знаю: на даче в Мельничьем ручье жили рядом с семьей одного, другой — Кабалкин — у нас дома бывал, и папа с ним на стадион ходил — длинный веселый дядька… И вдруг папа о них и о других работниках сказал, что они «охвостье», и они «не проверены», и у них «зиновьевская практика работы»… А ведь Троцкий и Зиновьев еще давно врагами народа объявлены, и я помню, как папа вырывал их портреты из своих книг, а фамилии вычеркивал черной тушью… Значит, получается, папа вроде обвинил тех, с кем работал, и даже других, в том, что они стали «врагами народа»?!
Все это очень трудно (и страшно) понять и поэтому я лучше возьму и перепишу сейчас из этого письма самое главное и спрячу в свой тайник, а потом когда-нибудь еще что узнаю или осторожно у мамы расспрошу и тогда, может, все разъяснится.
Значит, письмо это написано 3 мая 1938 года. «В Партком работников РК ВКП(б) Октябрьского района г. Ленинграда» (папа там работал, а в прошлом году его перевели в Горком, в Смольный в какой-то «оргинструкторский отдел»). А копия этого письма отправлена в Горком ВКП(б). Дальше цитирую прямо с письма: «Мне, как члену партии, на пленуме РК ВКП(б) 27 февраля (т. Никитиным) и на партсобрании работников РК 11-го марта (т. Маев) — в мое отсутствие, когда я был болен, предъявлено обвинение, на которое даю объяснение.
Т. Никитин: «…какие конкретные данные имелись у т. Лаврентьева по обвинению тов. Эркку, Гейликмана, Маева, Кабалкина и Шишина в том, что они являются охвостьем Шульмана?»
Т. Маев: «…т. Лаврентьеву, который громкогласно распинался на Пленуме РК о роспуске Бюро и дал информацию обследовательской комиссии о т.т. Маеве, Эркку, Кабалкине, как о «вражеском охвостье», не дали должного отпора и прошли мимо этого факта совершенно спокойно. Поведение Лаврентьева содержит в себе элемент карьеризма».
Говорю твердо на данное обвинение, что никогда и нигде я не давал сведений и не вел разговор, что т.т. Эркку, Гейликман, Маев, Кабаякин и Шишин являются вражеским охвостьем. (Этот факт проверялся т. Шваревым и он не подтвердился).
Я говорил комиссии Горкома на их заданный вопрос, что в Райкоме существовала семейственность, работники делились на группы, и одна из групп — это т.т. Николаев, Маев, Гейликман, Кабалкин, которые были ближе к Шульману и Диманису». (Но ведь если Шульман и Диманис враги народа, а названная папой группа «ближе» к ним, значит, он этим и обвиняет их всех… А как же он пишет, что «…никогда и нигде не давал сведений»?) «…По данному вопросу говорилось на Пленуме РК, что отражено в резолюции. Так что обвинение т.т. Никитина и Маева ни на чем не обосновано. Помимо этого мне предъявлено обвинение (т. Шваревым), что мое выступление на январском Пленуме Райкома является якобы необоснованным обвинением ряда товарищей, а также — о стиле работы, перешедшего от Шульмана и Диманиса.