Ознакомительная версия.
Опять-таки полная непрактичность «большого ребенка»: Дурново приехал в Прагу без предварительных договоренностей, лишь с остатками гонорара за книги и с надеждой на помощь тогда уже жившего в Чехословакии ученика Романа Якобсона. Тот взялся помогать учителю. Ему удалось выхлопотать для Дурново пособие от чехословацкого министерства иностранных дел, а затем и лингвистическую командировку в Закарпатье, тогда принадлежавшее Чехословакии. Выдающийся диалектолог в последний раз смог заняться любимым делом: полевым изучением говоров, на этот раз русинских. Однако мало что из собранных материалов ему потом удалось издать.
Якобсон в смысле деловых качеств был полной противоположностью учителю, что он за свою долгую жизнь еще не раз продемонстрирует. Но и он не был всемогущ. Постоянной работы у Дурново не было. Лишь на один весенний семестр 1926 г. Якобсон устроил ему в качестве «профессора-гостя» курс истории русского языка в университете города Брно имени тогдашнего чехословацкого президента Т. Масарика (оказывается, в это время учреждениям присваивали имена живых представителей власти не только у нас). Этот курс удалось издать в следующем году в виде книги, ставшей для ученого итоговой в данной области исследований. Точнее, это был лишь первый том предполагавшегося двухтомника, включавший обзор диалектов и обзор письменных памятников, содержащих материалы по истории русского языка; последний обзор не имеет равных до сих пор. Именно с советского издания этой книги в 1969 г. начнется возвращение имени Дурново в нашу науку. Второй том должен был содержать анализ языка праславянской эпохи и историю развития церковнославянского языка русской редакции. Был ли этот том написан, а если написан, то какова судьба его рукописи?
Контакты Дурново с Якобсоном были не только деловыми. Через ученика Николай Николаевич установил связи с начавшим тогда формироваться Пражским лингвистическим кружком, его научным лидером, помимо Якобсона, был другой знаменитый эмигрант из России Н. С. Трубецкой (постоянно живший в Вене, но часто приезжавший в Прагу). В России Трубецкой мог бы быть учеником Дурново, но его студенческие годы пришлись на время, когда Дурново жил в Харькове, и встретились они только теперь. Трубецкой и Якобсон вместе с еще одним учеником Дурново Н. Ф. Яковлевым, оставшимся на родине (см. очерк «Дважды умерший»), работали над созданием фонологической теории. Эта теория сводила многообразие звуков речи к ограниченному количеству единиц – фонем, используемых для различения смысла. Дурново, как большинство ученых его поколения, сначала не принимал теорию фонем, что отражено в «Грамматическом словаре». Вероятно, ему в то время не хотелось отказываться от богатого опыта диалектолога, имеющего дело с очень тонкими звуковыми различиями, не нужными для фонологии (в близких друг к другу диалектах часто система фонем одинакова, но их звуковые реализации могут различаться). Но позже Трубецкому и Якобсону удалось обратить старшего коллегу в свою веру, и он принял их фонологию. Впоследствии уже упоминавшийся Р. И. Аванесов, фонолог по основной специализации, скажет: Д. Н. Ушаков, «мало понимая по существу, чутьем мудрого человека понимал, что за новым будущее», еще один его учитель А. М. Селищев (см. очерк «Крестьянский сын») «не понимал и не принимал все новое в лингвистике», включая фонологию, а Дурново «и понимал и принимал все новое». И добавит: «Н. Н. Дурново мог бы быть нашим учителем. Но в наши студенческие годы он был в Праге».
Н. С. Трубецкой, как известно, занимался не только фонологией: он стал теоретиком до сих пор вызывающего интерес евразийства. Он рассказывал Дурново и об этом, но тот, приняв его лингвистические идеи, отверг историософские. Как он будет в 1934 г. рассказывать в «исповеди» на Соловках, он был согласен с тем, что «демократическая монархия или республика… являются формами отжившими, на что указывают перманентные правительственные кризисы во всех парламентских странах». Здесь, видимо, на Дурново повлиял Трубецкой. Но там же Николай Николаевич писал, что его не устраивали в евразийстве недостаточный демократизм, отстаивание решающей роли государства и однопартийной системы; теория Трубецкого слишком напомнила ему коммунизм, который он отвергал.
Здесь отвлекусь на другую эпоху. В начале 90-х у нас идеи Трубецкого и других евразийцев стали на какое-то время модны, но наряду с серьезными их исследователями (см. очерк «Нестандартный человек») появились и спекулянты на этой теме. Занимавший в то время (1994) высокие должности С. Шахрай устроил дискуссию на тему «Наследие евразийцев и развитие демократии в России». Я с трудом получил три минуты на выступление, где сказал, что идеи Трубецкого и демократия в западном, сейчас у нас преобладающем понимании этого слова абсолютно несовместимы, вспомнив и оценки Дурново.
Но в Чехословакии при всех возможностях интеллектуального общения было много более прозаических проблем. Сначала благополучная страна нравилась «невозвращенцу». В следственном деле есть показания о том, что Дурново «ел демонстративно где только возможно только белый хлеб, ссылаясь на голод в Советской России и на тяжелое положение в ней ученых». Но скоро пошла полоса неудач. Семью к нему не пустили. Как писал ему Якобсон, чешский славист М. Мурко, приезжавший в СССР в 1925 г., спрашивал у Д. Н. Ушакова, нельзя ли выпустить к Дурново жену и детей. Ушаков отвечал: «Мы ничего не можем сделать, так как Н.Н. остался сверх срока». Постоянной работы не было: Дурново чехи сочли, по выражению Якобсона, «нерепрезентативным». Жить приходилось, выражаясь современным языком, на «гуманитарную помощь» от МИДа Чехословакии и эмигрантских организаций.
И тут, в конце 1927 г. ученый получил приглашение, показавшееся заманчивым, но в итоге ставшее началом еще больших бед. Белорусские коллеги, среди которых особо активен был П. А. Бузук, приглашали его на выгодных условиях в Минск. 2 ноября 1927 г. Дурново писал в Ленинград академику Б. М. Ляпунову: «Из Минска письмо получил вчера. Сегодня послал телеграмму о согласии… Минску я, конечно, предпочел бы Москву или Петроград, потому что смолоду привык работать только по источникам, а в Минске их нет». Но выбора не было, а домой хотелось. И в начале 1928 г. Дурново уехал на родину, как оказалось, навстречу гибели, пусть не немедленной.
Обстановка тогда, в самом конце НЭПа, казалась стабильной. Материально ученым было хуже, чем до революции, но Дурново был к этой стороне жизни равнодушен, а голода, во всяком случае, уже не было. Научная жизнь более или менее восстановилась, а где-то и превзошла прежний уровень, как в Минске, превратившемся из рядового губернского города в столицу союзной республики. Белорусская культура до революции не признавалась, а теперь оказалась в привилегированном положении. Дурново вначале приняли хорошо, впервые после 1921 г. (и, как оказалось, в последний раз) он получил возможность регулярно преподавать, вскоре его выбирают академиком только что образованной Белорусской академии наук. Он успевает издать второй том «Повторительного курса» и ряд статей, начинает изучение белорусских диалектов. Казалось, все утряслось, жаловался он в 1928–1929 гг. лишь на белорусских коллег: «Они безграмотны, не понимают настоящей науки и только роняют имя белорусской “Академии наук”… Их белорусский патриотизм часто выливается в форму нелепого и вредного шовинизма». Но вдруг все рухнуло опять. В стране развернулась «культурная революция».
Ознакомительная версия.