Другие, более экспансивные, шумные, не умеющие молча носить в себе муку, втягивали в круг своих сомнений окружающих из колеблющихся или им симпатизирующих. Среди шумных, были и совсем буйные. Эти с каким-то задорным «шиком» и надрывами, совсем на манер «Записок из подполья» Достоевского критиковали, оплевывали все, что под руку попадется: и принципы и авторитеты.
Всем попадало: живым и мертвым, «далеким» и «близким», «большим», «малым» и «средним».
Эта самая «дерзкая» форма проявления смятенного духа больше всего заражала и без того уже «тронутое», весьма экспансивное большинство и вызывала попытки к подражанию, порой, жалкому, смешному (вроде выделения из коммуны)… Но не проходило бесследно такое «беснование» и для меньшинства, не поддававшегося разъедающим сомнениям «по всей линии», — не дошедшего еще «до точки».
Да. Задевало и этих. Но с какой стороны? Заставляло прятать поглубже свое самое дорогое, выдержавшее жестокую проверку, от брызг пены беснующихся.
Этим я не хочу сказать, что оставшиеся верными своим «заветным лозунгам» сами были в белоснежных одеждах.
Нет. Ничего подобного!
Чистотой принципов никто не блистал у нас, и ни в каком отношении.
Все, и по всей линии, в той или иной степени проштрафились — не выдержали экзамена: и по отношению к своим принципам и к товарищам, к революционной этике, в отношении к тюремной тактике, к начальству, хотя никаких «правонарушений» — как подачи о помиловании или выдачи товарищей, какие-нибудь «шуры-муры» с начальством, — мы не совершали и слыли весьма «строгими насчет манер».
Если б я позволила себе исповедываться, так могла бы напомнить те моменты и «из домашнего обихода» и из «тюремной тактики», когда думалось и иной раз высказывалось: «стыдно будет на воле глаза поднять», а между тем как будто никаких особых грехов и не было… Но не в этом сейчас дело. Я хотела только сказать, что ни для кого, не только для слабых, но и для более крепких, не могло пройти бесследно в нашей, поневоле омерячивающей среде, это невыносимое иной раз, продолжительным градом сыплющееся, изуверское какое-то хлестанье и себя и других по всем местам. Это была как будто самая яростная, слепая месть «за утерянное»…
Взять хоть бы «гоненье» на осмелившихся взяться за меч, не выдавших себе предварительно паспорта на совершенство, не расписавшихся в любви и уважении к людям.
Или этот вечный анализ мотивов к действию?
Кажется, нелепость требований подобных критиков, если их кто-нибудь стал бы последовательно проводить в жизнь, ясна…
И революция не станет дожидаться, пока революционеры разберутся, «от ума» или «от сердца» они принимают в ней участие, или пока признают себя безгрешными.
И в общежитии человеческом можно было бы «завшиветь», одичать и физически и духовно, если быть последовательными, с точки зрения этих «принципиальных» отрицателей всяких принципов, и сидеть сложа руки в ожидании, когда, наконец, снизойдет на тебя благодать. Ясно, но между тем не сразу, и устоявшие «забронировались» от этих «беспринципных» обличителей, оказавшихся не в пример строже «ходячих принципов».
Да и сама «броня» недешево обошлась укрывшимся за ней: она была приобретена за счет сознательного понижения активности, энергии, работоспособности и влияния на окружающих.
Как темы исканий, так и источники, к каким припадали жаждущие (кто с надеждой найти «точку опоры», а кто без всякой надежды на какое бы то ни было утешение) были те же, как и на воле — от Достоевского, Мережковского, Шестова, Владимира Соловьева и прочих модных философов, художников, беллетристов-пророков до Санина,[224] мертвой зыби и порнографии разных сортов, вызывавшей немало толков насчет сомнительной «широты», сводившей всего человека к половой клеточке и прельщавшей многих бесстрашным вскрытием человеческих слабостей, человеческой «преисподней».
И все это было естественно. Так должно было быть, раз сомнения и искания вылились за пределы согласования программы с философским мировоззрением, «раз за каждым почему возникают новые почему».
Но, конечно, нельзя сказать, что «ищущие» ограничивались чтением только указанной литературы.
Нет. Часть из поколебавшихся пробовала, как будто, даже всерьез учиться, от арифметики и до философии.
Но как они подходили к книге? В книге они видели «фигу».
— Ваше счастье, — говорили они тем, кто еще не разуверился во всем на свете, — что вы ожидаете найти в книге нечто положительное — во всех этих ваших историях, социологиях, первобытных культурах и прочих премудростях… А мы знаем заранее, что мы там увидим… только фигу. Или:
— Мы читаем лишь бы читать, лишь бы убить время «как-нибудь» да «и на воле, авось пригодится»…
И сидели временами очень усердно за учебой, как будто у них была более определенная цель, а не «авось»…
В таком роде высказывались как те, кто не принимался вовсе за систематические знания, так и те, кто, как будто, добросовестно засел за учебу.
Не обходилось тут, иной раз, и без снисходительной иронии по отношению к тем, кто в науке искал подкрепления своим взглядам. «Чудаки»…
«Пусть, мол, читают, пока тупы, или наивны, или не способны „ни понять, ни принять“ всех тонких и сложных переживаний поколебавшихся, или во всем разочаровавшихся»…
Не знаю, на какие положительные размышления и выводы наводили поднимавшихся «на высоты духа» Мережковский, Санин, «мертвая зыбь», разные «морские болезни» и разные «проблемы пола»…
Может быть там вырабатывались какие-нибудь необычайные теории отношений между людьми и полами. Может и находили «идеал» в личных отношениях…
Но вовне проявлялось лишь отрицательное влияние всяких изысканий, укреплявшее все больше сомнения «в прогрессе человечества» и в необходимости борьбы за него, углублять и без того чрезвычайно болезненный скептицизм.
Припоминается, как особенно уродливо-болезненно реагировали некоторые из нас на «Тьму» Андреева, упавшую на сильно изрытую уже всякими терзаниями почву.[225]
Едва ли не самое острое из них было признание своей негодности перед лицом «масс» — в лице солдат, матросов, осужденных за восстания, и перед массой уголовных. Негодность эта проявилась в нашем неумении подойти к ним, или, как тогда принято у нас было говорить, «слиться с массами».
Обнаружилось это в 1906 году тоже в среде «шестерки».
Уже тогда мы (грешны в этом особенно я и Школьник) много вели праздных и непраздных, порой, разговоров на эту тему, хотя всерьез и искренне себя изводили.