И ради трехлетнего прочного знакомства, понизив голос, милостиво прибавил:
— В женскую тюрьму на Новинском бульваре.
Для меня это было большое разочарование: мечталось о далекой Сибири, куда уже ушло столько товарищей, о длинной дороге, новых людях и местах… А тут снова, через несколько улиц, четыре стены, опостылевшие до тошноты тюремные будни и безнадежность централа. Хоть один фарт — долой из Полицейской башни, тесной, темной и вонючей, долой из Бутырок вообще!..
Быстро собрала котомку, надела парусиновое «этапное» платье, длиннейший серый халат и белую косыпку. Прощание с товарищами через дверные фортки вышло бестолковое и не очень трогательное. Илюшин торопил:
— Конвой ждет. Помощник на сборной. Живо!
Через одиночный двор прошли быстро, но кто-то подстерег и узнал. Женский голос сверху сказал громко и ясно:
— Лиза,[230] добрый путь!
В мрачной, видавшей всякие виды сводчатой сборной, действительно, дожидался дежурный помощник и трое солдат.
— Имя? Фамилия? Сколько лет? Статья? Приметы?.. Конвой, прими арестантку…
И через 20 минут мы уже месили посреди улицы грязный снег.
Я поглядела на своих рослых стражей и улыбнулась: несколько дней назад Катя Ковалева прислала мне каррикатуру: два огромных солдата и между ними — крохотная каторжанка в длинных наручнях. Старший одобрительно усмехнулся:
— Вот какая Вы веселая! А я вас сразу узнал: мы на суде у вас три недели стояли. Веселые господа-товарищи, разговорчивые. Сидоров, возьми у них вещи!
Я удивилась:
— Да ведь вам достаться может? Он опасливо оглянулся:
— Небось, далеко, не увидят. А мы еще и на санках прокатимся. Эй, дядя, вали сюда, барышню покатаем!
Мы дружно уселись на розвальни, и извозчик, немного испуганный необычными пассажирами, нахлестал лошаденку. Вот так праздник! Я с восторгом и благодарностью смотрела на солдат, а они покуривали и указывали кучеру дорогу — обходными переулками, подальше от начальственных глаз.
Вдруг старший наклонился ко мне:
— Ну, теперь говорите, как это у вас на суде арестант убежал?
— Нет, этого я рассказать не могу. Убежал и убежал, вот и все.
— Как это все? Нас чуть под суд не отдали. Спасибо, следователь говорит — доказательств нет. А то бы тоже на каторгу за вас пошли. Разве так можно?
— А как же? Неужели смотреть, когда убежать можно? Так бы вы и сидели, посмотрела бы я!
— Ну, оно, конечно. А все ж таки, как он ушел? Через загородку в суде перелез? Или в окно в коридоре? Мы все время гадали — так и не знаем.
— И не узнаете. А теперь он на воле, за границей, может быть…
Солдаты нахмурились:
— Ишь, какая скрытная, не доверяет. Разве же мы донесем?
Но я уперлась, и путешествие продолжалось в принужденном молчании. Перед Кудринской мы слезли (старший расплатился из моих денег) и пошли пешком. У Новинского бульвара мальчишки закричали:
— Воровку, воровку в тюрьму ведут!
А какая-то старушка, крестясь, протянула мне копейку.
Солдат ее грубо отстранил: — Шагай дальше! Она еще тебе подаст…
В таком измененном состоянии духа довели они меня до Новинской тюрьмы: видно было, что мое недоверие их сильно обидело, да и любопытно было узнать, как именно ушел из суда Петр Тарасов.
А ушел он очень просто: к концу суда (он длился 28 дней, а было нас до 100 человек), когда судьи, и стража, и подсудимые устали, а надзор ослабел, во время перерыва, в тесной комнате для подсудимых Тарасов надел специально принесенный фрак защитника со значком и в толпе адвокатов, в нарочно устроенной сутолоке, вышел в коридор и дальше. Хватились его только поздно вечером, пересчитывая мужчин перед уводом из суда. Но так как даже пиджак Тарасова мы увезли в Бутырки (я его поддела под широкое пальто), а знали о способе побега только немногие участники, то тайна исчезновения так и повисла в воздухе. Гадали судьи, гадали адвокаты, гадала следственная власть и, как оказалось, гадали конвойные…
* * *
Новинская тюрьма после зловещих Бутырок поразила меня своей обыденностью: одноэтажная контора, крошечная приемная, вежливые спокойные надзирательницы. Обыскали, однако, основательно, все отобрали и переодели; свои остались только чулки, белая тонкая косынка, полотенце и посуда: чайник, кружка, ложка… Дали платье безобразно широкое и длинное, из полосатого (синий с серым) тика, как на дешевых матрацах, и огромные из толстой кожи туфли — «колишки». Свое и лишнее казенное забрали в цейхгауз, халат оставили. Заглянула старшая надзирательница:
— Ну, пойдемте в камеру…
Путаясь в шутовской одежде и чувствуя себя уже оглушенной кучей новых впечатлений, я поплелась за ней через двор.
По красивой и широкой чугунной лестнице мы взошли на второй этаж; здесь старшая постучала ключом в дверь и передала меня молодой, статной надзирательнице.
— В 8-ю каторжную примите. Политическая. И ушла.
Широкий и чистый, с верхним светом, коридор. Наглухо запертые двери камер. У последней (третьей от входа) мы остановились. На двери черная цифра — 8. Надзирательница улыбнулась.
— А вас уже ждут. Матье сколько раз спрашивала.
Быстро определилось: своя, хорошая, очень молодая. И как ее держат на каторжном отделении? Ну и тюрьма!..
Что в камере знали о моем появлении, я нисколько не удивилась: за приемкой, записью, переодеванием и проч. ушло более получаса, а невидимые тюремные телефоны работают с быстротой и точностью необычайной. Всякий, впервые попавший в тюрьму, где есть старые сидельцы, бывает поражен непонятной для него осведомленностью их обо всем, что совершается необычного в здании, от карцера до конторы. А прибытие новой политической каторжанки, да еще из Бутырок, да еще известной скандалистки с начальством — для такого тихого обиталища, как «Новинка», было событием немаленьким. Поэтому встретила меня камера очень громко: закричали, заскакали, затормошили… Конечно, я принесла не меньше полдюжины записок, даже из мужского корпуса, и много поклонов и тюремных новостей.
Через некоторое время шум улегся, и я могла спокойно посидеть и оглянуться. Камера большая, квадратная, в три высоких окна. По двум стенам идут поднятые к потолку арестантские койки: железные рамы, обтянутые брезентом. Посредине длинный некрашеный стол и две такие же скамьи; кроме того, тяжелые «индивидуальные» скамеечки с ящиками, известные под названием «собачек», — днем они служили сиденьем и шкафом, а ночью на них опирались свободные концы коек.
Вот и вся меблировка. Серо, голо, ни одной лишней вещи, ни цветной тряпки, ни книги: все имущество каторжанки — полняк одежды, мыло, полотенце и две-три книжки, — должно быть или на ней или в «собачке». Правило это в «Новинке» проводилось неукоснительно и имело свое основание: при распущенности, какой отличаются уголовные женщины, камеру, где безвыходно живут, спят, едят 20 человек, легко превратить в ночлежку со всеми ее особенностями.