Ликующая, смеющаяся толпа девушек, окружившая смущенную Олю, отправилась вместе с нами к моему дому.
При нашем появлении Володя сидел за столом и удивленно встал перед волной девичьей атаки, стремительно ворвавшейся в комнату.
Звонкоголосая Таня, наш «чертенок в юбке», сияя от радости, схватила Володю за руку и потащила его к Оле.
— Вот, Володя, ваша невеста! — закричала она с восторгом. — Хоть завтра катите с нею в ЗАГС. Она сама вызвалась. Ей Богу, сама!..
Юноша стоял в нерешительности среди взволнованных смеющихся девичьих лиц и, видимо, не знал, верить ли им.
— Таня не шутит? — как-то глухо спросил он у княжны Лидии.
— Нет, нет. В самом деле…
Володя с чуть побледневшим взволнованным лицом резко повернулся к Оле, молча стоявшей в группе остальных девушек.
— Оля, — несмело спросил он, и голос его чуть дрогнул. — Вы… Вы согласны?
Девушка подняла на него свои голубые глаза, сконфуженно улыбнулась и молча протянула ему руку.
Юноша быстро шагнул вперед, неловко схватил ее пальцы обеими руками. На несколько секунд воцарилось молчание.
У всех нас почему-то дрогнуло сердце, как будто все мы почувствовали, что в этой мимолетной сценке есть какие-то нотки, глубже простой благодарности за дружескую услугу… Даже неугомонная Таня как-то притихла.
Внезапно Володя опустился на колено и с признательностью поднес к губам дрожащую руку девушки…
— Браво, Володя! — не выдержала Таня. — Ну, совсем как в рыцарском романе после тур… турнира!.. — прозвенел и внезапно сорвался ее голосок.
— Ну вот, дорогие мои, — взволнованно сказала княжна Лидия, — слава Богу, и договорились…
И глаза старой женщины заблестели мягким чувством любящей матери…
* * *
Так Туманов превратился в Смолянского[3]. Опасность была отклонена. Два провода, качавшиеся в темноте над миной, уже перестали грозить неминуемым взрывом…
Весной 1921 года в закупоренную бутылку Крыма стали прорываться понемногу вести из уже ранее подвергшейся чистке России. Прибыли первые журналы, первые письма. Приехали первые люди не казенного, советского, а вольного мира. Появились сведение о жизни в остальных частях необъятной страны. Мало радостного было в этих сведениях — разруха транспорта, голод, террор. Искусственно созданный нервный подъем войны падал и сменялся унынием.
Партия и комсомол искали форм организации и власти, и жизни, и хозяйства. Но форм этих еще не было. Разрушение и уничтожение шло гигантскими шагами, ибо методы этого уже достаточно были проработаны еще в мирное время. Но постройка «новой жизни» вперед не подвигалась… Советская власть словно еще не знала, что ей, собственно, делать с государством, а население не понимало, в какие рамки жизни его хотят втиснуть теоретики социализма.
Газеты и журналы были полны самыми невероятными сообщениями о прогрессе коммунизма во всем мире, о революциях, восстаниях, о гибели «представителей буржуазии» и пр. и пр.
В те времена о «том», ином мире мы не знали ничего. Между нами и этим миром упала завеса, пройти через которую можно было только, рискуя головой…
Но мы и не верили, что советская власть долго удержится. В массе население ходили самые невероятные слухи о Кронштадском восстании, о смене власти, об иностранной или белой интервенции. Все жили, как на бивуаке. Никто не планировал на долгое время, и никто не только не заботился о своем личном «завтрашнем дне», но как-то даже не был в нем уверен вообще…
Казалось, что в стране все притаилось, все замерло, все ждет какой-то грозовой разрядки… И только молодежь скоро стала забывать свое маленькое прошлое, забывать, как жилось несколько месяцев тому назад, и жила своей, для внешнего взгляда поверхностной, но для нее полной смысла, значение и напряженности молодой жизнью.
Окружающая условие были настолько тяжелы, борьба за кусок хлеба и стремление улизнуть от шарящих везде лап ВЧК были настолько обострены, что наши взрослые друзья и руководители совсем отошли от молодежи. И со спортсменами, школьниками, скаутами остались мы — несколько полувзрослых людей, сбитых в дружную веселую — несмотря ни на что — семью…
А много ли вообще нужно молодежи для радости? Груза прошлого не было за нашей спиной, будущее как-то не волновало, Казалось, что «все образуется» само собой…
Славнее говорить сердцам
И возбуждать в них чувства пламень,
Чем оживлять бездушный камень
И зданья лирой громоздить…
Пушкин.
… Сейчас, когда я вспоминаю те бурные годы, самыми яркими картинками всплывают ни террор, ни 71 голод, ни опасности — а картинки лирики и романтики… Может быть, это потому, что в те времена нам так не хватало именно таких светлых красок в окружающей жизни. Крови, смертей, озлобления, провокации, жестокости — словом, революционно-большевистских тонов было в изобилии. А вот пищи для роста души, для мягкой юношеской сентиментальности и романтичности — этого как раз остро не хватало.
И ярко помнится мне один вечер весны. В тот период к нам впервые прорвался первый скаутский журнал из Архангельска. Он оказался единственным журналом для скаутов — а тогда скаутов в России насчитывалось около 30.000 человек. В одном Крыму их было больше 1.000.
Информация этого журнала частенько была плоха, и одна такая ошибка, помню, принесла нам большое огорчение!
Однажды перед самым походом я получил очередной No. «Вестника скаута» в траурной рамке, но, не желая огорчать ребят, пока промолчал о печальной вести.
Очередной поход был назначен в старейший в России монастырь — Георгиевский, расположенный в 8 верстах от Севастополя среди обрывистых скал на высоком живописном берегу.
Там, на крутом спуске к морю, на небольшой площадке, около маленького хрустального ручейка давно, давно какой-то монах-отшельник построил себе небольшой домик, в котором мирно прожил остаток своих дней среди дикой красоты окружающей природы. За домиком круто вверх поднимались заросшие могучие скалы, а впереди внизу, на глубине нескольких сот метров, шумело море, окружая грозные утесы и шелестя набегающими на берег волнами.
На этом, теперь пустынном, месте мы с особенной охотой разбивали свои бивуаки.