И в письме XXVII от сильфа Выспрепара Крылов писал о золотом веке, который, может быть, и наступил бы в каком-либо государстве, если бы там удалось найти двести честных судей.
Эти сказки о золотом века, о рае в шалаше, идиллические рассказы о счастливой жизни пастухов и пастушек, лживые басни о равенстве царя и подданного пришли на русскую землю с Запада вместе с конфетно-слащавыми картинками, изображавшими жизнь счастливых пейзан (крестьян) под пышными купами лесов и рощ. На определенном этапе русской истории, после упорного и тупого сопротивления бояр новшествам, которые вводил Петр I, началось запойное подражание Западу. Уже Новиков, а позже Фонвизин в своих произведениях нападали на модное французское воспитание, перенесенное на чуждую российскую почву. Многие аристократы считали неприличным одеваться по-русски, говорить по-русски и даже думать по-русски. С раннего возраста их дети попадали в руки иностранных гувернеров, и те прививали им .дурные привычки к роскоши, мотовству, расточительности. Плоды труда многомиллионной массы крепостных оседали в кассах модных лавок, откуда гувернеры и воспитатели, приводившие своих питомцев в магазины, получали проценты. Повальное увлечение иностранщиной, «чужебесие» тревожили даже Екатерину II, иностранку по происхождению. Эту тревогу настойчиво вселял в сознание царицы в то время уважаемый ею Новиков. Он прилагал все усилия, чтобы заставить ее воздействовать на аристократов, ослепленных внешним блеском западной культуры и забывающих чувство национального достоинства. Под мягким, но настойчивым влиянием Новикова Екатерина, мнившая себя писательницей и называвшая себя скромной ученицей французского философа-вольнодумца Вольтера, принялась за сочинение наивных комедий. Написанные скверным русским языком, который вежливо исправлял редактор и издатель Новиков, эти комедии осмеивали увлечение иностранными образцами. Новиков в своих журналах, Фонвизин в комедиях шли будто бы по тропе, проложенной писателем-венценосцем, хотя их мысли о национальном достоинстве и патриотизме были шире и глубже поверхностных идей Екатерины II. Крылов продолжал эту защиту национальных интересов.
Он восставал и против модных лавок, выкачивавших за границу огромные средства, и против иностранного воспитания, калечившего русских детей, и против увлечения писателей западными литературными модами, которые пересаживались на русскую почву так же, как был пересажен талантливым Карамзиным «сентиментализм».
Слезливый, выспренний и далекий от настоящей жизни стиль сентименталистов был органически чужд Крылову. Борьба за стиль, борьба с Карамзиным и его приверженцами, подвизавшимися главным образом в «Московском журнале», началась с первых же номеров «Зрителя».
В те годы Карамзин входил в славу. Только что была напечатана его повесть «Бедная Лиза»; читательницы плакали над ее страницами. Карамзину подражали молодые авторы. Вслед за «Бедной Лизой» появилась «Бедная Маша»[17], «Обольщенная Генриетта»[18], «Несчастная Маргарита»[19], «История бедной Марии»[20] и другие подобные же произведения.
Еще до выхода в свет «Бедной Лизы» Крылов, борясь с Карамзиным и его последователями, выдвинул, как полемическое орудие, сатиру-пародию. Эта пародия нашла себе место в «Каибе» — в описании путешествия калифа по своей стране.
Великий калиф Каиб с раннего детства мечтал поглядеть на жизнь своих подданных. Особенно интересовали его сельские жители. «Давно уже... желал он полюбоваться золотым веком, царствующим в деревнях, давно желал быть свидетелем нежности пастушков и пастушек. Любя своих поселян, всегда с восхищением читал он в идиллиях, какую блаженную ведут они жизнь, и часто говаривал: «Если бы я не был калифом, то хотел бы быть пастушком».
После долгих поисков «счастливого смертного, который наслаждается при своем стаде золотым веком, он увидел рассеянное по полю стадо и стал искать «ручейка, зная, что пастушку так же мил чистый источник, как волоките счастия передние знатных. И действительно, прошед несколько далее, увидел он на берегу речки запачканное творение, загорелое от солнца, заметанное грязью. Калиф было усомнился, человек ли это; но, по босым ногам и по бороде, скоро в том уверился. Вид его был столь же глуп, сколь прибор его беден.
«Скажи, мой друг», спрашивал его калиф: «где здесь счастливый пастух этова стада?»
— Это я, — отвечало творение и в то же время размачивало в ручейке черствую корку хлеба, чтобы легче было ее разжевать.
«Ты пастух!» вскричал с удивлением Каиб: «О, ты должен прекрасно играть на свирели!»
— Может быть, но голодный не охотник я до песен.
«По крайней мере, у тебя есть пастушка: любовь утешает вас в вашем бедном состоянии. Но я дивлюсь, для чего пастушка твоя не с тобою?»
— Она поехала в город с возом дров и с последнею курицей, чтобы, продав их, было чем одеться и не замерзнуть зимою...
«Признаюсь, что я много верил эклогам и идиллиям... — сказал калиф. — Поэты обходятся с людьми, как живописец с холстиною. Но такую гадкую холстину, — продолжал он, смотря на пастуха, — такую негодную холстину разрисовать так пышно!.. Это, право, безбожно. О! теперь-то даю я сам себе слово, что никогда по описанию моих стихотворцев не стану судить о счастье моих любезных музульман». — И калиф пошел далее».
В небольшом этом отрывке, пародирующем слащавые описания сельской жизни карамзинистами, Крылов высмеивал и стиль модной школы и ее нежизненность. Однако издевательский «Каиб» был неприятен не только представителям сентиментализма. В основном восточная повесть Крылова рассказывала о бедственном положении «музульман» (читай, крестьян и иных низших сословий на Руси) под властью эмиров и визирей, действовавших от имени калифа (читай, вельмож и прочих сановников, ставленников Екатерины II).
«Каиб» разоблачал произвол и деспотизм неограниченного монарха.
Этого было достаточно, чтобы за Крыловым установили усиленный надзор. Екатерине донесли, что зловредный автор написал новое произведение «Мои горячки», а друг его Клушки сочинил какую-то поэму «Горлицы», в которой якобы одобрительно отозвался о Французской революции.
Обыск в типографии и книжной лавке «Крылова с товарищи» был учинен «со всею прилежностью», как доносил петербургский губернатор Коновницын графу П. Зубову весной 1792 года, «но вредных сочинений не нашлось». Допросили актеров-компаньонов Дмитревского и Плавильщикова. Те под присягой свидетельствовали, что ничего запретного их типография не печатала. Отставной провинциальный секретарь Крылов объяснял, что «Мои горячки» писаны им года два назад без всякого умысла, по одной склонности к сочинениям, но сочинения этого он еще не кончил, никогда его не печатал и прямого намерения к тому не имел. Частному приставу удалось получить несколько разрозненных глав крамольного сочинения. Поэмы Клушина «Горлицы» не оказалось. Клушин убеждал пристава, что о горлицах он писал также «без всякого намерения, что и Плавильщиков подтвердил при господине обер-полицеймейстере».