Да, по благости Божией, хорошо мне было жить на свете с малолетства. Девиц маленьких я забавляла театрами, танцами; средних музыкой, пением и выслушиванием их любовных страданий и разных неудач. Я очень любила музыку и рано выучилась играть на фортепианах и петь. Бывало, какая-нибудь чувствительная… влюбленная или покинутая сядет подле фортепиан и попросит меня спеть что-нибудь чувствительное… или спросит: «Пашенька! не знаешь ли ты этц стихи?» — «Не знаю — а что?..» — «Положи их на музыку, я тебе буду подсказывать». — «Изволь!» И она начнет мне говорить строчка за строчкой, а я, судя по словам, вывожу такие сладкие, минорные звуки… а голосок у меня был легкое сопрано: нежный, игривый (когда нужно) и очень симпатичный. Бывало, моя слушательница разливается-плачет, а меня смех разбирает. Одна заставила меня выучить и со слезами слушала: «Под вечер осенью ненастной, В пустынных дева шла местах; И тайной плод любви несчастной Держала в трепетных руках» и проч. Кто знает, м < ожет > б <ыть > бедная вспоминала свое тяжкое горе в этом роде. Действительно, из купленных была одна Грачева, самая старшая из всех. Она имела что-то вроде лунатизма: бывало, ночью сядет на кровати, свернет из подушки или платья что-то вроде куклы, закутает простыней и начнет качать, как ребенка… Не ей ли я пела и чувствительный романс: «Под вечер осенью ненастной». У Ржевского купили все больших девиц, только Сер<афиме> Виногр< адовой > было лет 12–13. Те все были опытные, и не мудрено, что и нам кое-что передавали. Благодаря моему доброму брату, я была защищена от некоторых глупостей; он строго следил за мною и предостерегал меня. А много было за мной ухаживателей! Когда школу перевезли в новый дом — с Поварской на Дмитровку, — то продавец его какой-то Толстой, не помню, граф или нет, поместил в надзирательницы свою знакомую… и начал вечерками приезжать к ней чай кушать, привозил с собой другого господина… а она добренькая! Чтобы потешить нас чайком, призывала меня и, хорошо не помню, Целибееву или Солнцеву — только непременно которую-нибудь из этих, думаю, первую. Мы пили чай с вкусными булками, ели конфекты и слушали сладости от наших обожателей. Я не очень поддавалась, бывши влюблена в другого, но она принуждала меня быть ласковой, и за то мне пришлось, поневоле, отомстить ей. Я не могла же уважать такую надз., поэтому обходилась с ней довольно грубо. Как-то она, при всех, в классе сделала мне замечание, и довольно резкое, желая показать свою власть… Это меня оскорбило. Зная, какая недостойная женщина поставлена к нам для присмотра и доброго внушения, я, не думая нимало, отвернулась и громко сказала: «Отстаньте от меня, дура!» Все кто засмеялись, кто пришел в ужас!., а на беду, и главная инспекторша Ел. Ив. де Шарьер является в эту минуту… «Что такое?., что здесь случилось?..» Все молчат. «Ольга Иван < овна > (имя надз.), прошу сказать». — «Потрудитесь спросить у Куликовой…» — «Скажи мне, Пашенька» (она меня очень, любила). Я рассказала, что сидела, переписывала роль, а она начала напрасно придираться ко мне, тогда я обиделась и сказала: отстаньте от меня, дура! Все пришли в еще больший ужас, полагая, что я никак не осмелюсь сказать правду и буду как-нибудь вывертываться и просить прощения. А я и не подумала это делать, а хотела выказать, что не уважаю и презираю подобную женщину! Ел. Ив. ахнула! «Что вы… что вы говорите, Куликова?., как вы смеете?..» — «Может быть, я и виновата, а все-таки она дура!» — «Не смейте этого говорить, еще и при мне: просите прощения!» — «Извольте, для вас я буду просить прощения, а все-таки она дура!» — «Встаньте на колени!..» — «Извольте — встану, а она дура!» — «Господи! что же это такое», — уже закричала Ел. Ив. и, быстро уходя из комнаты, сказала: «Стойте целый день, пока вас не простит О. И.» — «Слушаюсь, прикажите только подать мне роль, чтобы я могла писать на коленях, а она все-таки дура!» Положа тетрадь на стул, — стоя на коленях, — я преспокойно принялась переписывать роль, а девицы, тем более знавшие ее проделки, начали бранить ее за меня, но мое наказание недолго продолжалось; Ел. Ив., зная меня хорошо и понимая, что без особенного повода я не позволю себе подобной дерзости, скоро приказала позвать меня и ласково начала увещевать. Тогда, расплакавшись, я сказала ей правду, и она тотчас приняла свои меры, чтобы спасать нас от гибели. Возвра-тясь вместе со мной, она сказала О. И., что завтра я играю (уже на большой сцене) и могу очень расстроиться и захворать, что она оставляет наказание до более удобного времени. Мне тоже приказала ничего не говорить и быть с ней вежливой; а сама поручила старшей надз. М. И. де Росси наблюдать за ее поступками. И наша вредная дама скоро сама себя выдала. Думая, что я ничего не сказала начальнице, и в душе благодаря меня, она сделалась еще ласковее, а ее посетители — еще смелее! Так что в непродолжительном времени один из них не только привез кон-фект и проч., даже, отдавая моей подруге деньги, начал убеждать взять их и покупать себе что угодно… В эту минуту отворяется дверь, является М. И. и видит эту сцену убеждений! «Извините, О. И., я пришла сказать, что девицам надо идти ужинать — ступайте!» Я с радостью вышла, а глупая подруга моя не успела отдать назад деньги, зажала их в руке и побежала бегом… Map. Ив. за ней, крича: «Постой, постой! что у тебя в руке?., я вижу, не спрячешь…» А она, бедная! прямо в маленький кабинетик, да в круглую дырочку и бух пачку ассигнаций… Map. Ив. прибежала за ней, позвала няньку и со свечкой увидела это чье-то разорение. Но зато мои слова оправдались и m-me О. И. попросили удалиться; да и к посетителям сделались осторожнее.
Была и еще история… ох, да и много их бывало, — всех не перескажешь… Моя ближайшая подруга Сер. Виногр. была немножко легкомысленна и непутем проказила. Бывший их господин Ржевский имел позволение приезжать в школу, навешать своих, как будто передавая им поклоны и известия об родителях и родных, но, сколько я помню, он больше всего разговаривал и ласкал Сер. Вин., привозя ей гостинцы и подарки, а последнее было запрещено… Да ей бы лучше сказать начальнице, и, верно, позволили бы принимать и носить ничтожные ленточки, платочки, поясочки, но она все брала тихонько и прятала; даже мне, по дружбе, ничего не говорила. Но М. И. де Росси — этот знаменитый сыщик, все проведала и все подсмотрела… В один прекрасный день видим, идет начальница, за нею надзирательницы с М. И. во главе и приказывает позвать больших девиц в наш дортуар… Мы испугались, и я спрашиваю Сераф.: «Не ты ли что-нибудь напроказила?» — «С чего ты выдумала — я ничего дурного не сделала!», — а сама побледнела… Когда все собрались, Ел. Ив. начала говорить речь вообще о нравственности и особенно о том, как стыдно и неприлично девицам слушать объяснения от богатых и знатных людей, зная, что такой господин жениться не может, а может погубить честную девушку. «Одна из вас принимала тихонько подарки, и я прошу и приказываю, чтобы виноватая сама призналась, показала подарки и тем доказала, что она сознает свой неосторожный поступок — и на будущее время исправится. Иначе я прикажу всех обыскать, и если у кого что найдут, та будет строго наказана!..» Все девицы со страхом переглядываются… Подарков-то, может, у других и не найдется, да мало ли что есть: и альбомы, писанные чернилами и кровью (у меня один сохранился), и стишки и ленточки — на память, а у других, верно, и записочки были… Я толкаю Серафиму и говорю: «Признайся, скорей простят!» — «Отстань! пусть их ищут, ничего не найдут». Видя, что все молчат и не шевелятся, — начальница обращается к нашей няньке: «Прасковья! выберите все из ящика у девицы Виноградовой!..» Все глядят на нее с ужасом, а она злобно смеется. Из ящика выбрали все, до последней нитки — ничего нет! «Откройте кровать и там осмотрите…» Та же операция, и опять ничего… Сераф. торжествует!.. Начальница смотрит вопросительно на Map. Ив. «Прасковья! вынь тюфяк и поищи хорошенько!» — это уже прибавила Map. Ив<ановна>. Праск. вынула тюфяк, переворотила на обе стороны… опять ничего… а в это время Виногр. начинает почти вслух ворчать: «Противная, старая сплетница! смотрела бы за своей дочерью» и проч… А дочь ее была, действительно, не из хороших. Когда уже нам казалось, что все кончилось благополучно, Map. Ив. сама подходит к кровати, переворачивает тюфяк и говорит: «Праск., принеси ножницы! вот тут зашито свежими нитками, нет ли тут чего?» Я гляжу на Сер., она побледнела — как полотно, слезы на глазах, и отвернулась к окошку… Я шепчу: «Проси, проси прощения!..» — «Не хочу, да и поздно теперь». А в это время М. И. потащила из тюфяка, как теперь гляжу, торжковский пояс голубой с серебром, туфли вышитые, но не сшитые и еще что-то, не припомню. И из таких пустяков учинился весьма неприятный скандал! Ее, бедненькую, наказали по-старинному, т. е. посекли. Это удовольствие у нас было в ходу, хотя и изредка. Даже и мне однажды чуть не досталось. Кто-то из девиц, уставши после танцевального класса — пила свой чай и дала мне чашечку, а сахару-то у ней недостало. Я, зная, что у Кати Красовской всегда бывает сахар, а она была на репетиции, вынула один кусочек у ней из ящика и выпила чай. На беду, кто-то видел, что я ходила в чужой ящик, и донес надзирательнице, та вскипятилась… я, верно, ей не уступила, доказывая, что мы с Катей дружны и что она ничего не скажет… так оно и прежде бывало. Но какая-то злющая надзир. нажаловалась начальнице, упомянув, что любимицам все прощается… и Ел. Ив., желая оправдаться, сказала моей матушке и просила, чтобы она сама наказала меня. Маменька позвала Праск. с розгами, и меня, несчастную, повели в умывальную на расправу… но тут моя Праск. начала доказывать, что я не воровка, что никогда за мной не замечали этого и что я взяла у подруги и уже возвратила ей. Маменька, конечно, отменила наказание, но запретила мне говорить это. Разумеется, я молчала, но по секрету всем рассказала, что меня не секли, чтобы снять с себя такой позор!