13 июля Мария садится на поезд до Штутгарта, где ее встречает Герман, выехавший из Гёппингена. Слишком узкое платье стесняет ее движения, она зовет сына сдавленным голосом, трогает дрожащей рукой его лоб, губы, глаза. Он ее успокаивает. Она лихорадочно просматривает программу экзамена, который начинается 14 июля с латыни, затем сдают математику, греческий и теологическую диссертацию, и заканчивается все 15 июля после долгого устного опроса, назначенного на три часа пополудни.
В экзамене участвуют семьдесят девять кандидатов.
Герман спотыкается о ступеньки, входя в большой зал лицея, слышит, как называют его имя, находит свое место и ждущее его задание: рассказать на латыни, как прусский маршал Мольтке выбирал в Кённигратце сигары. Маленькие немцы знают все про государственного деятеля, разбившего в 1864 году австрийцев и в 1870-м французов. Но как перевести на язык Цицерона слово «сигара»? Вдохновенный Герман нашел блестящий выход: «volumen fumificum» — ловкий оборот явился счастливым предзнаменованием благополучного исхода экзамена.
Спустя пятнадцать дней Герман был принят в богословскую семинарию. Большая пиетисткая семья вздохнула с облегчением: в четырнадцать лет юноша должен следовать правилам заведения, которое будет бережно охранять чистоту его чувств.
Оставалось всего несколько недель до отъезда, и Герман спешит уединиться с удочкой в тростнике на берегу Нагольда. Встает солнце, высокие смоковницы дрожат в небе, стрижи спугивают вот-вот готовый появиться косяк рыбы. Бабочки — павлиний глаз, адмиралы, порхающие над ним, рыбы, чьи тени проскальзывают у его ног — все это природа, богатая цветами, исполненная сил, которые избавляют его от мучений и наполняют энергией. Он рассматривает облака, плывущие на горизонте, «нерешительные, грустные и непокорные». Он созерцает в них неведомые формы, играет вместе с ними: «О облака, прекрасные, парящие, не ведающие покоя облака! Я был неразумным ребенком и любил их, смотрел на них и не знал, что и я пронесусь по жизни, как облачко, — всегда в пути, везде чужой, паря между временем и вечностью…»
Дома Мария паковала саквояжи. Сын предрасположен к насморку, он будет лишен материнского присмотра, у него хроническое нарушение слуха — все это она держит в уме, собирая багаж Германа. Старательно вышивает она монограммы на его белье, фланелевой одежде, его белых рубашках: «Г. Г.», гордые согласные-близнецы. Она уверена, что Герман поправится. Он такой замечательный, такой милый, ее ребенок. Если он играет словами, если не спит, любуясь звездами, дразнит Маруллу или прячет лицо в подушку, чтобы выплакаться, значит, узкая дверь еще не приоткрылась для него, чтобы он увидел предначертание небес — дрожать, нагому и одинокому, идя по увядающей траве дней.
Большинство тех, кто знает эту женщину, видят в ней, сообразно своей натуре, либо святую, либо сумасшедшую. Для других, склонных к сомнению, в ней нет бесцветного фанатизма, который был бы почвой для той и другой натуры. Какое будущее готовит мать своему сыну, заставляя его следовать по пути предков, его, отмеченного правом свободы выбора своего пути? Она сама некогда несла этот знак и отказалась от своего выбора по принуждению. Может, она напрасно забыла об этом?
Мария поднимает глаза к открытому окну, подпирает подбородок рукой, от указательного пальца с наперстком остается на щеке след. С колен падает какое-то белье. За окном так хорошо! Закат позолотил крыши домов. Жара прячется в лесной чаще, где лисицы нежничают в норах, белки снуют по тепловатой коре деревьев, а в крыльях воронов играют отблески вечернего солнца. Она обрезает ножницами последнюю нитку.
Ее сына ждет маульброннская обитель.
Кто действительно не хочет ничего, кроме своей судьбы тому подобных нет…
Г. Гессе. ДемианРасположенный между Штутгартом и Франкфуртом, на одинаковом расстоянии от Карлсруэ и портового Некара, Маульбронн, опоясанный холмами, простирается на юго-восток от темного массива Оденвальда, где, по «Песни о Нибелунгах», умер Зигфрид. Для Гессе он больше чем просто город — это укрытый за мощной стеной Клостер, знаменитый монастырь, раскинувшийся между двумя мирными озерами.
Безупречный по форме, в своем роде шедевр архитектуры, этот монастырь хранит в себе настоящую жемчужину — изысканную часовню, выстроенную вокруг фонтана. Герман в восторге. Его очаровывает все — своды, порталы, садик, мельница неподалеку, нартекс с тонкими колоннами. В Кальве он поцеловал отца, попрощался с друзьями, на пороге монастыря — с матерью, проследив взглядом, как она сначала медленно удаляется от монастыря по тропинке, потом пересекает подвесной мост, ведущий на широкую дорогу. Оставшись один, он вдруг чувствует в себе решительность, ранее неведомую его сердцу. Четырнадцать лет кажутся ему теперь слишком серьезным возрастом для игр. Он держит в руках железную миску, которую сам должен мыть губкой, вилку с ложкой, лампу и бидон с керосином. Он еще слышит последние слова Марии: «До нового года не так уж долго», когда в суматохе первых послеполуденных часов видит своих соучеников. Их около сорока, все они одеты в одинаковые темные курточки: «Тут можно было встретить сухопарых, выделявшихся угловатыми движениями уроженцев Шварцвальда, пышущих здоровьем, хвастливых сыновей сочных высокогорных пастбищ с соломенно-желтыми вихрами, егозливых унтерландцев, общительных и веселых, вылощенных штутгартцев в остроносых сапожках с испорченным, то бишь утонченным произношением. Примерно пятая часть этой цветущей молодежи носила очки».
Будущая провинциальная элита воспитывалась на кропотливом изучении античного наследия, в первую очередь, греческого и латыни. В сочетании с духом пиетизма такое образование призвано было внушить ученикам почтение к родному краю, ко всему, что нес, для Германа, в себе старик Гундерт: «…Особенную смесь скупости в материальном и роскоши в духовном».
Реформа Лютера вызвала к жизни учебные заведения, преследовавшие лишь одну цель — победить дьявола. Но скрытый конформизм обратил духовный порыв в чудовищную сухость интеллектуализма. В середине XVIII века верный последователь Лютера, эльзасец Филипп Якоб Шпенер, осмелился утверждать, что у каждого христианина «голова должна слушать голос сердца». Ограниченности доктринальной элиты, ее пустой болтовне он противопоставил интуицию и провозгласил так называемое естественное созерцание Бога. Так родилось движение, несшее в себе сильный эмоциональный заряд, — пиетизм.