Стало быть, из меня настоящего игрока никогда не выйдет, — сказал я. — В благодетельность случая я не так уж верю, а денег и прекрасного дня, проведенного так скверно, право, жаль!..
— И не надо, чтобы из вас получался игрок, — снисходительно разрешил мне мой спутник — Но вот мы и в городе. За тем углом есть лавочка, где мне в кредит дадут и сигарет, и бутылку пива. Холодного пивка сейчас выпить неплохо! И еще потолкуем — у меня есть что порассказать о себе. А что вы не игрок, так это ничего, — закончил он. — У каждого, батюшка, свой собственный крест. И, чтобы не гневить Господа Бога, надо этот крест, Им данный, нести бодро и не роптать.
После сытных блинов, когда приглашенные, поблагодарив хозяев, разошлись по домам, Иван Иванович Сысоев, солидный харбинец, отправился в свой кабинет всхрапнуть часик. Его дородная Веруша последовала за ним — надо же уложить своего повелителя. Помогая супругу снять пиджак, она обратила внимание на то, что глаза Ивана Ивановича что-то уж слишком блестят и в них снова, давно уже не появлявшееся, то лукавое, мальчишеское выражение, за которое она двадцать лет назад, быть может, и полюбила мужа.
— Ты что-то от меня скрываешь! — насторожилась чуткая Вера Ильинишна. — Ваня, в чем дело? Сейчас же рассказывай!
— Да нет же, Веруша! — усмехнулся Сысоев. — Просто вспомнились мне сейчас одни занятные блины… еще в России. Очень давно — я тогда еще студентом был.
— Врешь!.. Или что-нибудь обязательно с женщинами: по твоим глазам вижу. А еще говоришь, что у тебя нет от меня никаких секретов!..
— Да ведь это без малого сорок лет тому назад было. Я еще совсем в мальчишестве состоял. Но действительно, случай с женщиной, с дамой… и с блинами.
— И ты двадцать лет о нем молчал! — возмутилась Вера Ильинишна. — Значит, что-то серьезное. Сейчас же рассказывай!
Иван Иванович не стал упираться, а тотчас же и даже не без удовольствия приступил к повествованию.
— Как ты знаешь, — начал он, — учился я в Петербурге, в Бехтеревском психоневрологическом институте — было такое странноватое высшее учебное заведение. Родители же мои, как тебе известно, жили в Москве. И лишь милая моя сестрица Пашенька, жена железнодорожного врача, обосновалась неподалеку от Питера, в городке Тихвине.
— Однако одного я никак не могу понять, — привздохнула Веруша. — Зачем тебя в эти психи потянуло? Другие в инженеры шли, в лесничие, даже, скажем, в бухгалтеры, а ты… Эх, не было меня тогда с тобой!
— Это верно, — согласился Иван Иванович. — Это конечно. Но уж признаюсь, что меня оттого в Бехтеревский институт потянуло, что, во-первых, для поступления туда не требовалось никаких конкурсных экзаменов, это — раз, а во-вторых, потому что в психоневрологическом институте на семьдесят процентов было курсисток…
— Ах, негодник, и он еще смеет этим хвастаться! — Вера Ильинишна легонько хлопнула супруга по полной щеке.
— Веруша, не дерись! — ловя ее руку и целуя, взмолился Сысоев. — Ведь когда это было — в Аридовы века! Лучше слушай дальше… Высылали мне из дому двадцать пять рублей в месяц. Конечно, только на комнату и стол. Могли бы высылать и больше, но не хотели баловать: трудись, мол, ищи уроков. Но я уроков не очень искал, а кончив в неделю полагающийся мне родительский четвертной, уезжал к сестре и мужу ее в милый Тихвин. Проживешь там с неделю, подзаймешь на дальнейшее, и возвращаешься в Питер.
— Всегда был транжиром и мотом, — вставила Веруша. Эх, не было меня тогда с тобой!
Это безусловно. Но слушай же, иначе я не буду рассказывать… На Рождественские каникулы я в Москву не поехал, а отправился в Тихвин. Ах, милая моя, ты, в Маньчжурии родившаяся, и представить себе не можешь, что это за чудесный был городок! Тишайший город, недаром Тихвином назван! Зимой он весь тонул в снегу — сугробы что тебе холмы, и идти можно было только серединою улицы да к крылечкам прорыты траншеи. Закаты зимою над городом — золотые и алые, а когда стемнеет и зажелтеют подслеповатые окошки в домах, часто меж звезд начинало передвигать свои радужные столбы Северное сияние. И мороз крепчайший, но тихо, так бездыханно, что каждый звук — скрип ли валенок по снегу, лай ли собаки — словно вещественно висит в воздухе. Хорош русский север!
Так вот, вернувшись в Питер после Рождества, я на этот раз как-то пробился в нем до предмасленичных дней, а затем, отощав от безденежья и наскучив психо-неврологическими премудростями, опять смотался в Тихвин, благо и денег на билет мне не надо было тратить: был у меня от мужа моей милой сестрички Пашеньки, от доктора Клокова, казенный билет, почему-то называвшийся провизионным.
Решил и поехал. Какие же сборы? Надел пальто, нахлобучил шапчонку, студенческий картуз с психо-неврологическим значком — две змеи над чашей, нечто даже аптекарское; сказал прислуге, что уезжаю на неделю — и всё тут. А потом с Песков, где жил, — на Невский, на котором уже зажигались дуговые фонари и их свет, смешиваясь с последним сиянием угасающего вечера, делал и толпу, и экипажи, и здания чем-то призрачным, нереальным. А на Знаменской площади высился гигант Паоло Трубецкого; такой удивительный в этот час сумерек…
— Это кто же такой? — не поняла Веруша.
— Паоло Трубецкой, моя дурочка, это известный скульптор, — пояснил Иван Иванович. А гигант его — статуя императора Александра III. Тсс… не надо драться! Я понимаю, что ты не виновата в своем неведении, моя родная провинция… Слушай же дальше. Николаевский вокзал. Здание довольно нелепое, с неким подобием каланчи. Я вхожу, прохожу на платформы, ищу свой поезд.
Кто-то позади меня уже орет медным басом:
— На Череповец! На Вологду!..
Это мой поезд, и я ускоряю шаг. Я езжу часто, и поездная прислуга уже знает меня: «братишка жены нашего доктора». Кондуктор здоровается, козыряя:
— На масленицу к нам в Тихвин?
— Да… Надоел Петербург!
В вагоне почти пусто; лишь несколько тихвинцев, ездивших в Петербург за покупками и теперь возвращающихся восвояси. Очень многих я знаю и от них получаю приглашение на блины. Милые люди!
Опять выхожу на платформу — купил последний номер «Сатирикона». Навстречу — начальник тихвинского участка службы пути инженер Скворцов, уже пожилой человек. За ним носильщик тащит свертки и чемодан.
— В вагон! — командует ему Скворцов и, останавливаясь, мне: — А, господин будущий психиатр!.. Люблю молодежь, люблю студентов. Идемте ко мне в купе, будем болтать. Расскажете, чем теперь дышит молодежь. Всё, наверно, политикой? Вы сами-то кто — эсдек или эсер?