В день его венчания разочарованные благотворительницы все разом бросили своего бобыля. А когда он начал вяло проявлять свой «характер», его отправили в смирительный дом.
После истории Мак-Шонесси выступил Джефсон и тоже сделал попытку рассказать кое-что. Но его история не была интересна, потому что в ней трактовалось не о смешной доброте богатых к бедным, а о трогательной доброте бедных к бедным. А это нечто совсем другое, гораздо более сложное и трудное, требующее всесторонней разработки, что вовсе не входило в план нашей повести.
Что же касается самих бедных, то о них можно только сказать, что к ним как-то невольно относишься с таким же чувством, с каким смотришь на раненого солдата. Конечно, я говорю не о профессиональных нищих, а о тех скромных, молчаливых и терпеливых бедняках, которые мужественно и безропотно борются с нуждой, но не могут одолеть ее.
В постоянной борьбе человека с судьбою бедняк всегда стоит впереди. Бедняки в этой борьбе гибнут целыми массами, а мы с распущенными знаменами и оглушительною музыкою победно перешагиваем через их тела.
Трудно думать о них без того, чтобы не почувствовать хоть легкого стыда при мысли, что мы сами живем в безопасности и полном довольстве и безучастно смотрим, как эти бедняки принимают на себя все удары судьбы и молча гибнут. Судьба с своим жестоким лозунгом «победа сильным» и цивилизация с своим «спросом и предложением» ожесточенно оттесняют их назад. Они мужественно отстаивают каждый свой шаг, но, в конце концов, все-таки падают. А так как они падают без треска и шума, как и бились, то мы не можем признать их героями и стараемся даже забыть о них.
Однажды я видел старого бульдога, лежавшего на пороге небольшой лавочки в Нью-Кете. Он лежал совершенно спокойно и тихо и казался сонным; а так как он имел свойственный его породе свирепый вид, то никто не тревожил его. Входившая в лавку и выходившая из нее публика шагала через него, причем невольно задевала его и иногда довольно чувствительно. Получив удар ногою, бульдог начинал только немного чаще и усиленнее дышать.
Наконец один из проходивших мимо поскользнулся и, посмотрев себе под ноги, увидел большую лужу крови. Отыскивая глазами источник этой крови, он заметил, что она широкою струею течет со ступеньки, на которой лежала собака. Прохожий поднялся к собаке и нагнулся над нею, чтобы посмотреть, что с нею. Она подняла на него тяжелые веки, и в ее тусклых глазах и в оскале зубов было выражение не то благодарности за участие, выраженной ей человеком, не то раздражение на то, что он лишний раз побеспокоил ее. Потом она снова склонила свою голову, глубоко вздохнула и протянула лапы.
Быстро собралась толпа любопытных. Мертвого бульдога перевернули на другой бок и только тут увидели, что у него в брюхе огромная рана, из которой хлестала кровь и вываливались внутренности. Содержатель лавочки показывал явившейся на место происшествия полиции, что собака лежала у него на пороге целый час и ни разу не издала ни одного звука, по которому можно было бы догадаться о ее страданиях.
Я знал бедняков, которые умирали так же молча, покорно и терпеливо, как этот бедный бульдог. Не тех, конечно, так сказать, декоративных бедняков, которых холят «милосердные» леди и сэры «добротворцы»; не тех, которые устраивают целые шествия со знаменами и кружками для сбора денег, и не тех, которые толпятся вокруг ваших котлов с супом для них и поют гимны на ваших вечерних собраниях, а о тех, о бедности которых вы и не знаете, пока не затрубят об этом газеты: о тех молчаливых, скрытных, гордых бедняках, которые просыпаются утром с тем, чтобы схватиться в ожесточенном бою с нуждою и мужественно биться с нею вплоть до темной ночи, и, в конце концов, все-таки, одолеваемые этим страшным врагом, безмолвно умирают в каком-нибудь смрадном логовище, крепко стиснув зубы и сжав посиневшие уста.
Я знал одного подростка-мальчика, когда жил в восточной части Лондона, как известно, населенной одними бедняками. Это был не из тех чистеньких, прилизанных, притворно скромных и притворно слащавых мальчиков, которые описываются в сборниках религиозно-нравственных рассказов. Выражался он, несмотря на свою юность, таким языком, что один возмущенный моралист чуть было не потащил его за это в ближайший полицейский участок.
Он жил с матерью и ее последним, пятимесячным больным ребенком в подвале, на повороте на Колт-стрит. Не могу с точностью сказать, что сталось с отцом этого семейства. Кажется, он был «обращен» и отправился в провинцию в качестве странствующего проповедника. Мальчик служил у кого-то на посылках и зарабатывал шесть шиллингов в неделю. Мать что-то шила и в «хорошие» дни зарабатывала десять пенсов, а иногда даже и целый шиллинг. К несчастью, она была так истощена постоянными лишениями, что по временам сырые стены подвала казались ей пляшущими вокруг нее, а огонек грошовой лампочки уплывал куда-то далеко; а так как эти явления стали повторяться все чаще и чаще, то бедная женщина иногда по целым дням ровно ничего не зарабатывала.
Как-то раз ночью подвальные стены затеяли особенно бешеную пляску; казалось, они готовы были сорваться с места и понестись вихрем в воздушном пространстве, а огонек лампы яркою звездочкою пробил грязный, закопченный и покрытый плесенью потолок и устремился в небо. Женщина поняла, что ее шитью наступил конец. Она с трудом дотащилась до своего убогого ложа, вытянулась на нем и еле слышно шепнула помогавшему ей встревоженному сыну:
— Джим, поищи в середине тюфяка… найдешь там… в соломе два золотых. Я всю жизнь копила их… Хватит на мои похороны… И… ради Бога… Сынок… слышишь?.. позаботься… о… братишке… Слышишь?.. Не давай… его… на попечение… прихода.
— Не отдам, ма, — ответил мальчик.
— Поклянись… мне… что… никогда… не… бросишь…
Больше она не могла произнести ни слова.
Мальчик поклялся, что никогда, пока жив сам, не бросит своего братишку. Мать облегченно вздохнула, закрыла усталые глаза и с миром отошла в вечность.
Мальчик сдержал свою клятву. Он отыскал в тюфяке два золотых и устроил на них похороны матери. Потом сложил весь свой жалкий скарб на тележку и переселился в еще более дешевое помещение, — нечто вроде брошенной собачьей конуры, — за которое должен был платить по два шиллинга в неделю.
Полтора года он жил со своим братишкой в этой конуре. Каждое утро он, уходя на службу, относил ребенка в ясли, где и оставлял до вечера, когда, возвращаясь со службы, опять заходил за ним — нес к себе. В яслях с него брали четыре пенса в день, причем ребенку давалось немного молока. Следовательно, у мальчика на все остальное оставалось два шиллинга в неделю. Как он ухитрялся существовать на такую ничтожную сумму — это до сих пор неразрешимая загадка для меня. Знаю только, что он обходился без всякой посторонней помощи и никогда никому даже не заикался о своих «стесненных обстоятельствах». Принеся домой братишку и покормив его, он целыми часами возился с ним, укладывал его спать, убаюкивая с нежностью любящей матери. По воскресным дням он носил его в общественный сад подышать чистым воздухом.