Вот прямо одолжили,
Друзья! Вы и меня стихи писать взманили.
Посланья ваши — в добрый час сказать,
В худой же помолчать —
Прекрасные, и вам их грации внушили.
Но вы желаете херов,
И я хоть тысячу начеркать их готов,
Но только с тем, чтобы в зоилы
И самозванцы-судии
Меня не завели мои
Перо, бумага и чернилы.
Послушай, Пушкин-друг, твой слог отменно чист,
Грамматика тебя угодником считает,
И никогда твой слог не ковыляет —
Но кажется, что ты подчас многоречист,
Что стихотворный жар твой мог бы быть живее,
А выражения короче и сильнее.
Еще же есть и то, что ты, мой друг, подчас
Предмет свой забываешь.
Твое «посланье» в том живой пример для нас[63].
Вначале ты завистникам пеняешь:
«Зоилы жить нам не дают! —
Так пишешь ты. — При них немеет дарованье,
От их гонения один певцу приют — молчанье».
Потом ты говоришь: «И я любил писать,
Против нелепости глупцов вооружался,
Но гений мой и гнев напрасно истощался:
Не мог безумцев я унять,
Скорее бороды их оды вырастают,
И бритву критики лишь только притупляют;
Итак, пришлось молчать».
Теперь скажи ж мне, что причиною молчанья
Должно быть для певца?
Гоненья ль зависти, или иносказанья,
Иль оды пачкунов без смысла, без конца?
Но тут и все погрешности посланья;
На нем лишь пятнышко одно,
А не пятно.
Рассказ твой очень мил, он, кстати, легок, ясен,
Конец прекрасен;
Воображение мое он так кольнул,
Что я, перед собой уж всех вас видя в сборе,
Разинул рот, чтобы в гремящем вашем хоре
Веселию кричать: ура! и протянул
Уж руку, не найду ль волшебного бокала.
Но, ах, моя рука поймала
Лишь друга юности и всяких лет,
А вас, моих друзей, вина и счастья, нет!
Теперь ты, Вяземский, бесценный мой поэт.
Перед судилище явись с твоим «посланьем»[64].
Мой друг, твои стихи блистают дарованьем,
Как дневный свет.
Характер в слоге твой есть, точность выраженья,
Искусство — простоту с убранством соглашать,
Что должно в двух словах, то в двух словах сказать
И красками воображенья
Простую мысль для чувства рисовать.
К чему ж тебя твой дар влечет — еще не знаю,
Но уверяю,
Что Фебова печать на всех твоих стихах.
Ты в песне с легкостью порхаешь на цветах,
Ты Рифмина убить способен эпиграммой,
Но и высокое тебе не высоко,
Воображение с тобою не упрямо,
И для тебя летать за ним легко
По высотам и по лугам Парнаса.
Пиши — тогда скажу точней, какой твой род;
Но сомневаюся, чтоб лень, хромой урод,
Которая живет не для веков, для часа.
Тебе за «песенку» перелететь дала,
А много-много за «посланье».
Но, кстати, о посланье:
О нем ведь, кажется, вначале речь была.
Послание твое — малютка, но прекрасно,
И все в нем коротко да ясно.
«У каждого свой вкус, свой суд и голос свой!»
Прелестный стих и точно твой.
«Язык их — брань, искусство —
Пристрастьем заглушать священной правды чувство,
А демон зависти — их мрачный Аполлон!»
Вот сила с точностью и скромной простотою.
Последний стих — огонь, над трепетной толпою
Глупцов, как метеор ужасный, светит он.
Но, друг, не правда ли, что здесь твое потомство
Не к смыслу привело, а к рифме вероломство.
Скажи, кто этому словцу отец и мать?
Известно: девственная вера
И буйственный глагол — ломать.
Смотри же, ни в одних стихах твоих примера
Такой ошибки нет. Вопрос:
О ком ты говоришь в посланье?
О глупых судиях, которых толкованье
Лишь косо потому, что их рассудок кос.
Где ж вероломство тут? Оно лишь там бывает,
Где на доверенность прекрасную души
Предательством злодей коварный отвечает.
Хоть тысячу зоил пасквилей напиши,
Не вероломным свет хулителя признает,
А злым завистником иль попросту глупцом.
Позволь же заклеймить хером
Твое мне вероломство.
«Не трогай! (ты кричишь) я вижу, ты хитрец;
Ты в этой тяжбе сам судья и сам истец;
Ты из моих стихов потомство
В свои стихи отмежевал
Да в подтверждение из Фебова закона
Еще и добрую статейку приискал.
Не тронь! иль к самому престолу Аполлона
Я с апелляцией пойду
И в миг с тобой процесс за рифму заведу!»
Мой друг, не горячись, отдай мне вероломство;
Грабитель ты, не я,
И ум — правдивый судия
Не на твое, а на мое потомство.
Ему быть рифмой дан приказ,
А Феб уж подписал и именной указ.
Поверь, я стою не укора,
А похвалы.
Вот доказательство: «Как волны от скалы,
Оно несется вспять!» — такой стишок — умора.
А следующий стих, блистательный на взгляд:
«Что век зоила — день! век гения — потомство!» —
Есть лишь бессмыслицы обманчивый наряд,
Есть настоящее рассудка вероломство.
Сначала обольстил и мой рассудок он;
Но… с нами буди Аполлон!
И словом, как глупец надменный,
На высоту честей фортуной вознесенный,
Забыв свой низкий род,
Дивит других глупцов богатством и чинами,
Так точно этот стих-урод
Дивит невежество парадными словами;
Но мигом может вкус обманщика сразить.
Сказав, рассудку в подтвержденье:
«Нельзя потомству веком быть!»
Но станется и то, что и мое решенье
Своим «быть по сему»
Скрепить бог Пинда не решится;
Да, признаюсь, и сам я рад бы ошибиться:
Люблю я этот стих наперекор уму.
Еще одно пустое замечанье:
«Укрывшихся веков» — нам укрываться страх
Велит, а страха нет в веках, —
Итак, «укрывшихся» — в изгнанье.
«Не ведает врагов» — не знает о врагах.
Так точность строгая писать повелевает
И муза точности закон принять должна,
Но лучше самого спроси Карамзина:
Кого не ведает или о ком не знает,
По самой точности точней он должен знать.
Вот все, что о твоем посланье,
Прелестный мой поэт, я мог тебе сказать.
Чур, не пенять на доброе желанье;
Когда ж ошибся я, беды в ошибке нет —
Прочти и сделай замечанье.
А в заключение обоим вам совет:
«Когда завистников свести с ума хотите
И вытащить глупцов из тьмы на белый свет —
Пишите!»