Среди моих студентов, впрочем, антисемитов, можно сказать, не было. Один-единственный раз во время перевода какой-то статьи из газеты «Neues Deutschland» студент с Украины позволил себе презрительное, вероятнее всего, не относящееся ко мне антиеврейское замечание. После этого я спросил, действительно ли он придерживается таких расистских взглядов, и развернулась в общем и целом вполне приличная дискуссия со студентами, в процессе которой и украинцу захотелось изменить и в конце концов пересмотреть свои необдуманные слова и несамостоятельные взгляды. Но это, как я уже сказал, было исключением, и я еще и сегодня убежден в том, что мои студенты меня приняли, признали и что моя национальность их вообще не волновала. Пройдя советскую школу доктринерства и комсомольского устава, они вышли не без потерь, но они были людьми нового поколения, да к тому же первого, которое уже ощущало, что они становятся взрослыми в то время, когда в Советском Союзе зреет что-то непривычное, заранее неизвестное, для многих еще невидимое, но уже ощутимое.
Это было именно в это время – восьмидесятые годы подошли к концу, и с явными признаками перемен в Восточной Германии начался первый год нового десятилетия, – когда в один прекрасный день я получил письмо с австрийской почтовой маркой. И хотя я давно привык к тому, что все официальные письма следует открывать с некоторым недоверием, но это пришло не из Ленинграда или Москвы – оно прибыло из Вены (из города, в котором я еще никогда не бывал, но с которым я чувствовал определенную связь, и не только благодаря моим многолетним занятиям Стефаном Цвейгом). Какой-то доктор Вольфганг Краус, председатель Австрийского общества литературы, приглашал меня на четырехнедельную стажировку.
Мы будем рады, писал он, если я смогу заняться исследованиями по австрийской литературе в библиотеках и архивах Вены. О контактах с австрийскими коллегами и моем размещении Литературное общество позаботится. Редко в моей жизни что-то поражало меня в такой степени, как это письмо. Подобного очевидного признания своей переводческой работы в Советском Союзе я никогда не находил; ничего не изменил и тот факт, что лишь за несколько недель до этого вышло первое – пусть и сокращенное – русское издание цвейговского «Вчерашнего мира». Следует прожить пятьдесят три года в Советском Союзе, испытать все мои трения, все мое хождение по мукам с советскими издательствами, редакциями и государственными инстанциями, чтобы смочь оценить, с каким чувством я читал это письмо из Вены и в нем – короткое, но непостижимое предложение: «Постарайтесь сообщить нам поскорее, когда мы можем ожидать Вас в Вене».
Больше всего меня беспокоило, получу ли я вообще разрешение на такого рода командировку. Временное освобождение от преподавательской деятельности, исходя из приобретенного опыта, казалось мне менее значительной проблемой по сравнению с теми препятствиями, которые воздвигнут передо мной партийные органы и государственные инстанции. Но – поразительным образом – поездку разрешили без особых сложностей, возможно, также потому, что Австрия по государственному договору 1955 года советской пропагандой причислялась к западным государствам, которые не следовало во что бы то ни стало рассматривать как враждебные империалистические страны. И таким образом, я полетел в Вену.
Впервые я оказался на Хофгассе, на которой Стефан Цвейг провел юность, и еще и сегодня вижу себя идущим по аллеям одного из самых больших и красивых парковых ансамблей Вены (Центрального кладбища), чтобы на обширном еврейском участке найти могилу матери Стефана Цвейга; вижу себя стоящим перед Бургтеатром, с грустью вспоминая умершего тем временем славного моего учителя Олега Вейцмана и фотографию последнего года войны, на которой запечатлен молодой красивый майор Олег Вейцман перед пострадавшим от бомбежек зданием знаменитого театра. Разительными для меня оказались настроение и ощущение дежавю в кафе на Рингштрассе или на Штефансплац; моя осведомленность о местах, манере поведения людей, атмосфере города; моя неотчетливая, нечленораздельная связь и сродство с ним, которыми снабдили меня за долгие годы книги Стефана Цвейга, Йозефа Рота и Франца Верфеля. Разве когда-то из своего далека я не проводил сравнения между старым Санкт-Петербургом и гораздо более старой Веной? И разве тогда мне не доводилось обнаруживать следы общих традиций в архитектуре, литературной жизни и музыке?
Слишком много впечатлений довелось мне испытать в те несколько недель, чтобы все эти сравнения поточнее перепроверить на месте. Но они показались мне не безрассудными и не безосновательными уже после первых мимолетных впечатлений от Вены. И было еще нечто, что произвело на меня глубокое впечатление и что, собственно говоря, должно было быть отмечено мною на самом первом, особом месте. Это были люди, с которыми я встречался и которые принимали участие во мне с первого до последнего дня моего пребывания в Вене: буквально трогательно заботились обо мне, да так (как выяснилось со временем), что забота их вышла далеко за рамки моего краткого пребывания в Вене, которое они мне обеспечили.
Слишком быстро пробежавшие недели в Вене показались мне безмятежным отпуском от суетной и тревожной жизни, которую я оставил в Ленинграде и в которую должен был и хотел возвратиться, потому что, кроме многочисленных личных связующих нитей, меня держал сам город; и покинуть его навсегда, несмотря на все то, что со мной там происходило и еще могло произойти, было для меня невообразимо и жутко. Но разве то, что я пережил до поездки в Вену и теперь снова переживал после возвращения из нее, не было явным жутким кошмаром?
Стоило лишь пройти по Невскому или включить телевизор. Никогда со времен моего детства в средствах массовой информации не говорили так много о евреях и еврействе. Вот на экране телевизора промелькнули фигуры двух молодых людей, которые перед Смольным держали над головой самодельный плакат: «Мы хотим в Израиль». И в то же время по радио в двенадцать, два и пять повторялись не блещущие новизной известия о выехавших в Израиль советских евреях, которые получили там работу за счет выгнанных на улицу палестинцев. После подобных пропагандистских репортажей ленинградскому слушателю, самому не имевшему возможности за свои жалкие рубли купить достаточно еды, спокойно можно было отправляться спать, удовлетворенно думая о том, что его, слава богу, с работы никто не гонит.
Гласность была тем новым ослепительно-ярким понятием, которым себя украсила перестройка. Средствам массовой информации (прежде всего Ленинградскому телевидению) была предоставлена бо́льшая свобода в освещении событий; но эта мнимая свобода выгодна была в первую очередь заслуженным, видавшим виды силам, лишь делавшим вид, что они готовы к реформам, – силам, в чьих укоренившихся предубеждениях по отношению к евреям едва ли что-либо изменилось. Вот, к примеру, разговаривают – словно нет в стране более актуальной проблемы, чем туризм, – на радио два руководителя турбюро, обмениваются опытом. Один из Ленинграда, другая (дама) – из Средней Азии, из Бухары. И как бы невзначай разговор заходит о выезжающих евреях, которые вывозят с собой в Израиль национальные ценности страны – этакая распродажа культурно-исторического достояния государства. Организатор этой славной беседы – диктор Ленинградского радио – им совсем не возражает и не требует никаких доказательств подобных утверждений, хотя каждый знал, какому строгому контролю и унижениям подвергались отъезжающие и сколько всего им приходилось оставлять в стране. Лишь единицам удавалось хоть что-то переправить через границу (золотые коронки, колечко или брошь), чтобы хоть что-то иметь для начала. Крохи эти погоды не делали. Своих детей (детей? пасынков!) Советский Союз на волю отпускал обобранными до нитки.