Именно благодаря «камерным» произведениям Булата Окуджавы впервые после долгих лет маршевых и лирических песен казарменного «социализма» в песенной (и не в песенной) поэзии появился «отдельно взятый» человек, личность, «московский муравей», заявивший о себе, единственное и неповторимое «я». Так началась революционная эпоха авторской песни, в которой снова обрела свой голос молчавшая много лет в беспросветных потемках сталинских и послесталинских времен российская интеллигенция.
Кстати об интеллигенции. Понятие это, безапелляционно определенное «величайшим гением всех времен и народов» как «социальная прослойка», в наши дни толкуется по-разному. Помню, как мы яростно и неоднократно спорили на эту тему в Переделкино с Натаном Эйдельманом, особенно тогда, когда он назвал Петра I «первым интеллигентом на троне». Это Петра-то, который убил собственного сына, своими руками во время стрелецкой казни рубил головы, которого Пушкин назвал «гений-палач»! Я в полемике с Тоником, помнится, заявил, что первым интеллигентом был скорее протопоп Аввакум, и что интеллигент — это человек, для которого духовные ценности важнее материальных и главным законом являются нравственно-этические нормы.
В последнее время стало модно обвинять интеллигентов в том, что они «сделали революцию» и поэтому с самого начала виноваты во всех бедах русского народа. Между тем история показывает, что первыми и последними интеллигентами в русском революционном движении были декабристы. (Не потому ли они так привлекали к себе и Эйдельмана, и Окуджаву?) Пришедшие же им на смену Желябовы и Нечаевы, петрашевцы, народовольцы и социал-демократы, выродившиеся в большевиков, вышли главным образом из разночинцев и были не интеллигентами, а образованцами. А вот мнение Булата Окуджавы, высказанное им в феврале 1992 года в беседе с Ириной Ришиной:
«Образованцы, которые делали революцию, — это не интеллигенция, конечно… Честно говоря, я устал от разброса мнений, от чудовищной неразберихи в этом вопросе. Все переплелось — и попытки научного осмысления, и невежество. Хотя уйти от ответа невозможно.
Майор по телевидению заявляет: «Я интеллигент, потому что майор…» Писатель Боборыкин утверждал, что интеллигенты — университетские недоучки, раздраженные посему. А. Солженицын считает, что интеллигенции нет, а есть образованщина. Некто Иван Иванович уверен, что интеллигенты — это «в очках и шляпах».
Бедные интеллигенты! Я тоже, набравшись мужества, вмешиваюсь в этот хор. В течение многих десятилетий нас учили, что интеллигенция — это «прослойка» или в лучшем случае «люди умственного труда». Нас воспитывали на этом стереотипе. Но у меня постепенно сложилось свое представление об интеллигентах, далекое, понимаю, от совершенства, очень неполное, но свое.
Интеллигентность, я думаю, — это прежде всего способность мыслить самостоятельно и независимо, это жажда знаний и потребность приносить эти знания, как говорится, на алтарь отечества. Вот уже что-то вырисовывается, но этого, конечно, мало. Ведь интеллигентность, кроме того, в моем понимании, — это состояние души. Важны нравственные критерии: уважение к личности, больная совесть, терпимость к инакомыслию, способность сомневаться в собственной правоте и отсюда склонность к самоиронии и, наконец, что крайне важно, неприятие насилия. Что-то, видимо, я упустил и не сомневаюсь, что кому-то эти качества покажутся и не полными, и не достаточными, а кого-то мое мнение, может быть, и покоробит. Я вовсе не претендую на окончательное определение, просто размышляю.
Я никогда не утверждал, что я интеллигент. Но мне всегда хотелось быть интеллигентом. Хотя у меня масса недостатков, пороков, но освобождение от них, наверное, и сеть приближение к интеллигентности».
То, что песни Булата Окуджавы исполнялись под гитару, на которой он не слишком виртуозно аккомпанировал себе сам, освоив, по его собственным словам, всего шесть аккордов, тоже имело принципиальное значение, как бы восстанавливая интонационные традиции не «мещанской гитары с красным бантом», о которой тут же принялись оголтело кричать многочисленные ревнители идейной чистоты, а дворянского романса, дворянской интеллигенции. Гитара стала как бы сразу же в оппозицию к высочайше утвержденным в качестве «народных инструментов» баяну («Играй, мой баян») и аккордеону, бодрый рев которых заглушал тихие человеческие слова. Не случайно Белла Ахмадулина спросила как-то на совместном концерте у партийных функционеров: «Послушайте, что вы его так боитесь? У него же в руках гитара, а не пулемет».
Именно его песни привили молодежи, и не только молодежи, новый (а скорее, утраченный задолго до нас старый) тип самосознания — любовь и уважение к Личности. И пути назад уже нет:
Совесть, благородство и достоинство —
Вот оно, святое наше воинство.
Протяни ему свою ладонь.
За него не страшно и в огонь.
Лик его высок и удивителен.
Посвяти ему свой краткий век.
Может, и не станешь победителем.
Но зато умрешь как человек.
Кстати, один известный московский драматург, получивший в молодости музыкальное образование, уже после смерти Окуджавы говорил мне, пожимая плечами: «Ну, какой же Окуджава музыкант? Как он мог сочинять песни? Я же видел, как он беспомощно играет, — он все время смотрит на свои пальцы, чтобы не ошибиться в нужной струне».
Помню, как лет пятнадцать назад, обеспокоенный приставаниями профессиональных певцов, уверявших, что нельзя петь не поставленным голосом, я, встретив Булата Окуджаву в тогда еще доступной для писателей поликлинике Литфонда, спросил у него, ставили ли ему голос. «А зачем? — искренне удивился он. — Для моих песенок мне и так хватит».
Дело было не в голосе и не в мастерстве владения гитарой. Оказалось, что самая сложная гамма чувств и настроений, акварельная система поэтических образов, подлинная стихотворная строка — все это может быть предметом песни. Стихи Окуджавы неразрывно связаны с органикой его неповторимых мелодий. Отсюда невозможность «улучшать» и «аранжировать» его музыку, чего упорно не хотели понимать некоторые композиторы, даже такие талантливые, как Таривердиев и Рыбников, потерпевшие на этом фиаско. Чтобы убедиться, попробуйте послушать, например, песни Булата Окуджавы к «Золотому ключику» на музыку Рыбникова, а потом — на его собственные мелодии.
В отличие от Галича, Кима и даже Высоцкого, Булат Окуджава не писал обличительных диссидентских песен. Как сказала Зоя Крахмальникова, он «не был ни опальным, ни правительственным поэтом». «Я никому ничего не навязывал» — эта фраза послужила названием одной из его книг. Он был лириком и, так же как и Давид Самойлов, не слишком жаловал политизированные стихи. Но сам дух его поэзии, личность лирического героя и автора, свободного человека, подчеркивающего свою независимость, не могли не вызвать с самого начала яростно враждебного отношения всех многочисленных охранительных инстанций.
Я вспоминаю одно из первых выступлений Булата Окуджавы в 1961 году в моем родном Питере, после которого он был подвергнут травле в доносительской статье некоего Н. Лисочкина, снискавшего себе этой статьей сомнительные лавры. Статья была опубликована в газете «Комсомольская правда» от 6.12.61 г. под названием «О цене «шумного успеха»». Вот отдельные цитаты из нее:
«О какой-либо требовательности к самому себе говорить не представляется возможным. Былинный повтор, звон стиха «крепких» символистов, сюсюканье салонных поэтов, рубленый ритм раннего футуризма, тоска кабацкая, приемы фольклора — здесь перемешалось все подряд. Добавьте к этому добрую толику любви, портянок и пшенной каши, диковинных «нутряных» ассоциаций, метания туда и обратно, «правды-матки» — и рецепт стихов готов. Как в своеобразной поэтической лавочке: товар есть на любой вкус, бери, что нравится, может, прихватишь и что сбоку висит.
Дело тут не в одной пестроте, царящей в творческой лаборатории Окуджавы. Есть беда более злая. Это его стремление и, пожалуй, умение бередить раны и ранки человеческой души, выискивать в ней крупицы ущербного, слабого, неудовлетворенного. Позволительно ли Окуджаве сегодня спекулировать на этом? Думается, нет! И куда он зовет? Никуда.
Невооруженным глазом видна здесь тенденция уйти в «сплошной подтекст», возвести в канон бессмыслицу. А вот и ее воинствующий образчик — «Песня о голубом шарике».
Девочка плачет,
Шарик улетел,
Ее утешают,
А шарик летит».
Теперь, по прошествии многих лет, перечитывая эту заметку, я с удивлением обнаруживаю, что помимо своей воли Лисочкин на самом деле наговорил осуждаемому им автору немало поэтических комплиментов, усмотрев в его стихах «былинный повтор, звон стиха «крепких» символистов, рубленый ритм раннего футуризма, приемы фольклора», и наконец, самое главное, — признавая за автором «умение бередить раны и ранки человеческой души».