А между тем скажите, положа руку на сердце, что было за последние годы роскошнее, эффектнее и свежее начала евразийства?.. Начала вообще всегда бывают блистательны — вспомним первые века христианства, вспомним Реформацию, вспомним, наконец, русскую революцию… В идейной игре, как и в шахматах, дебюты очень легки:
— Несколько общих идей, и дело пошло…
Зато очень затруднителен «эндшпиль».
— Порыв должен быть сохранён и всё же облечён в рамки железной рациональности…
Что говорить — в евразийстве были роскошны дебюты. Как всякая удачная мысль, как всякая по существу верная идея — евразийство очень просто… Просто люди подсмотрели то, на что в течение двух-трёх веков никто не обращал должного внимания, просто раскрыли старый, забытый на чердаках завалявшийся сундук… И оттуда блеснула ярко и самоцветно красота старого…
Что такое евразийство в главных чертах?
— Это открытие русской истории, её ренессанс… Сначала русской истории, примерно до Петра — не было, было чёрт знает что:
Хитрость да обманы,
Злоба да насилья,
Грозные Иваны,
Тёмные Василии…
Что тут хорошего?
И только евразийство, в сущности, открыло этот сохранившийся аромат допетровского сундука… Оттуда пахнуло пестротою и изысканностью старой культуры, роскошью русско-восточного быта, пряной, медовой росой широких степей, блеснули переливно самоцветы Кремля и Москвы, усаженной золотыми церковными главками, широкой волью и негой Волги, переливами её голубых шелков, пахнуло тем, что издавна составляло в непосредственном, безглагольном созерцании душу русской музыки, музыки Мусоргского, Серова, Глинки, Римского-Корсакова, пахнуло тем, что такой прелестью звучит до нашего времени в «Слове о полку Игореве», что звучит в сказании о «Золотом петушке», о «Царе Салтане» — и у Пушкина, и у Римского.
То, что звучит в германской душе, музыкально выявил и оформил гений Вагнера… Но этот трепетный и могучий порыв «Кольца Нибелунгов», эту героическую, добродетельную и сладострастную в то же время силу немецкий гений явил не только в трескучие фанфары и валторны; трепетный полёт Валькирий поняли и осознали не только в музыке — а и в философии — это был Шопенгауэр; его скептицизм исправил в своей философской поэзии вагнерианец Ницше, однажды подслушавший, как упоительно бьют в полночь часы на площади св. Марка в Венеции…
— А радость жаждет вечности!
— Двенадцать!
Евразийство было первой попыткой опознать в понятиях то, что мы давно знали уже в музыке, то, что прельщало русских в народном искусстве…
Одним словом, когда евразийцы начали говорить, когда они, задыхаясь от восторга, — а мы давно уже не слыхали восторга искренности! — заговорили, что запахло кизяком, и слышно стало, как заревели верблюды в степи, — к их речам начали трепетно прислушиваться, осознавать, что то, что говорится в этих речах, — в сущности, давно принято и усвоено нами, массами, — в красоте, в искусстве, в православии, в государственности, наконец.
Переберите по пальцам явления последних лет, и значительнее, красочнее, сильнее, проще движения, нежели евразийство, — вы не встретите… Это был голос осознавшего самого себя в своей сущности немотствующего до той поры великоросса, за которого доселе говорили в негативных определениях дворяне — славянофилы…
Успех евразийства был чрезвычайный. По Западу — это было триумфальное шествие восторгов, с одной стороны, и истошных оскорблённых воплей интеллигенции западнического пошиба — с другой. Не надо этим господам было ни русских Ницше, ни русских Шопенгауэров.
* * *
Тогда уже, с самого начала в евразийстве намечалось несколько направлений, но во имя общего дела и общей воли — ответвления евразийства не высказывали своих претензий. И группа, собразовавшаяся на Западе, в Париже, повела уверенно и плодотворно своё дело до тех пор, покамест не впала в некий первородный грех.
Вместо того чтобы, изув обувь, подойти к идее евразийства и постепенно выкапывать освобождающиеся от многолетних накоплений наносной земли её божественный, хотя и примитивный торс, — эта группа занялась тем, что устроила из евразийства политическую партию. Вместо того чтобы предаваться этой работе в тиши своих кабинетов, ожидая того времени, когда, наконец, настанет пора для всенародного распространения этой идеи, главное — для культурной работы на её основании, — эта группа выступила на арену политической деятельности.
Конечно, нельзя отрицать того, что евразийцы, как люди, изо всех своих сил и способностей старающиеся ощутить этот дух русского исторического бытия, — отметили, что большевизм, в смысле своей стихийности, — национален, потому хотя бы, что ни в одном государстве, кроме России, нельзя было ждать того, что происходит там сейчас, — это повторение в XX веке Разинщины и Пугачёвщины; но отсюда, от этого признания сущности русской революции, свойственной русскому народу, — ещё огромное поле до того, чтобы признать в положительных качествах эту Разинщину и Пугачёвщину.
И в то время как хотя бы пишущий эти строки, примыкавший к системе евразийских идей, во всех своих писаниях отмечал нелепость русского бунта, «бессмысленного и беспощадного», нашлись среди западных евразийцев люди, которые занялись очень соблазнительной и рискованной проблемой:
— Найти смысл у бессмысленного, найти у коммунизма национальные строительные качества.
Эти западные евразийцы, засевшие на парижских асфальтовых бульварах, только на момент получили прекрасное видение далёкого прошлого; они на миг увидали интуитивно прекрасный мираж, скрывшийся за парижскими соборами и дворцами Наполеоновской славы; они отвергли Петра Великого и правдивость эволюции, которую он заповедал России. И очутились у тронов московских современных ханчиков не то в роли митрополита Петра, не то в роли просвещённых конституционалистов-демократов у трона былой империи.
В своём этом сдвиге и угодничестве силам дня сего они из русской истории приняли не её могучий, железный и моральный смысл, ведший к полному примирению с прошлым и отвергавший ненужную революцию, а только бунт, поражённые и соблазнённые парадоксальностью своих воззрений.
Вот почему, вместо того чтобы стать с русским зарубежным обществом и наукой в деятельные, скромные, но плодотворные отношения, они навлекли на себя бурю негодований, защищая то, что защищать весьма трудно, и мешая моральные устремления великого хана Чингиса с лихими разорительными наездами современных социалистических Тамерланов.