— Так вы против государственных займов — полуутвердительно спрашивает следовательница?
— Да нет, я не против, раз есть такая необходимость. И никто, наверное, не против. Я просто сказала то, что говорили многие тогда, промямлила я.
— А вы что, не понимаете, что повторять такие высказывания есть враждебный акт по отношению к советскому народу, проголосовавшему за эти займы! — ядовито процедила следовательница.
Ну вот, подумала я, час от часу не легче, я уже, оказывается, и враг народа!
…Оказалось известным, что я сказала что-то нелестное о спасении челюскинцев, вроде того, что «вот челюскинцы сидят на льдине, которая вот-вот под ними расползется. Америка предлагает свою помощь для спасения людей. Мы гордо отказываемся — мы сами спасаем своих героев».
Ну конечно, как же можно поступиться своим престижем! Ну и правда, спасли. Не утонули. А если бы льдина раскололась днем раньше?
Я точно не могу вспомнить, говорила я именно так или нет, но НКВД знает лучше, что я думаю о героях-челюскинцах и американской помощи!
…В начале 35-го года был показан фильм «Новый Гулливер». Это была первая объемная мультипликация советского производства. В «Вечерке» какой-то дотошный писака подсчитал, во что обошлась съемка, учитывая, сколько кукол надо было сделать для одного-единственного движения персонажа, для каждой гримасы. Количество получалось фантастическое, а в связи с этим и стоимость фильма невероятная. Мне фильм не понравился, показался каким-то уродливым и малохудожественным.
Как раз незадолго до премьеры фильма я была в Киеве в командировке. На Крещатике я видела страшных, почерневших ребятишек с огромными злыми глазами, сидевших у порогов булочных, — голодный кризис уже миновал, начали открывать «коммерческие» булочные. Они тянули тощие цыплячьи ручонки и хором пищали: «Тетенька, дай хлебца!» Лучше в булочную было не заходить.
Когда я увидела «Гулливера», я сказала, уже не помню кому: «Чем тратить сотни тысяч на такую ерунду, лучше бы накормить украинских детей».
— Так кого же вы обвиняете за голод на Украине? Советскую власть?
Теперь я, вероятно, обвинила бы. Но тогда я никого не обвиняла. Я только говорила, что надо сначала подумать о детях, а потом уж снимать дорогие и дурацкие фильмы. Из этого вытекало, что я обвиняю советскую власть. Я хотела возразить, но вовремя сдержалась. Я уже начала понимать, что все, что я ни скажу, все будет записано в протокол так, что окажется против меня.
Слава богу, что про Маврикия Мечиславовича Ключковского, подпольно переводившего Дж. Локка, меня спросили тогда, когда я уже поняла, что все, что ни скажешь — все плохо.
Ключковский, друг моей матери, был глубокий старик, старше моей мамы, пианист, преподаватель музыки. «Ведь нашим детям, — говорил он, — невозможно даже познакомиться с какой-то другой точкой зрения, кроме коммунистической. Я — не политик, но мне это странно. Ведь это же сужает кругозор. Вырастут недоросли».
— Нет, мне ничего неизвестно ни о каких переводах М. М. Ключковского, — ответила я.
Следовательницу взорвало. Она убедилась, что я научилась «врать». Ведь ей доподлинно было известно, что я знаю о переводах. Не сдержавшись, она резким движением разорвала пополам уже начатый протокол.
— Ну, Фёдорова, — постучала она по столу согнутыми костяшками пальцев, — вы еще об этом пожалеете, ох как пожалеете!
Она ошиблась. Я никогда не пожалела, и Маврикий Мечиславович благополучно умер в Москве и еще долгое время до своей смерти навещал маму, был для нее другом и утешителем (не подозревая, что сам стоял на «лезвии» — каким чудом я не впутала его?!).
С каждой новой «оказией» меня всё больше поражала осведомлённость моей следовательницы, которая, казалось, лучше меня знает и помнит, что и о чём я говорила и даже думала!
Это производило потрясающее впечатление какого-то волшебства, и сколько я не ломала себе голову, я не могла себе представить хоть какой-нибудь реальный, «земной» источник такой всеобъемлющей осведомлённости… Ведь в Сочи я не прочла того листа с зелеными чернилами…
И ещё оказывалось, что всё, что я думала и говорила свидетельствовало о моей «антисоветской психологии». Следовательно я была антисоветским человеком, опасным для окружающих и должна быть изъята из общества. Что я ещё не совершила никакого преступного «действия» — это было неважно!
Эта абсурдная логика действовала неумолимо и безотказно. Презумпция ВИНОВНОСТИ заменяла у них и Право и Закон. Всё было перевёрнуто «вверх ногами». Сначала вам внушают что вы УЖЕ виновны во всём том, что и как вы говорили и даже думали о текущих событиях в стране, а потом отметают любую вашу логическую попытку доказать вашу невиновность и абсурдность обвинений!
Это вызывало чувство безысходности и обречённости. Нервы мои были на пределе, и я устала от постоянного напряжения.
Кроме мучительного беспокойства за маму, за ребят — ведь я даже не знала, благополучно ли доехал Славка, — кроме страха за себя еще меня мучил острый страх за Юру Ефимова. Ведь вот, уже была одна история, уже висел на ниточке, чудом уцелел. А теперь еще — я. Особенно теперь, когда я стала понимать, что это не «ошибка», что я действительно виновна, потому что все, что я говорила и думала, — в этой стране было преступлением. И теперь назад мне нет пути, а за собой я потяну и его. И я со страхом ждала, что меня вот-вот спросят о Юре. Ведь каждый шаг мой известен, так неужели же неизвестно, что мы вместе работали в Красной Поляне? Да и все, наверное, про нас известно. Господи, пронеси! Но нет, не пронесло.
— Знаете ли вы Юрия Ефимова? — Вот оно!
— Конечно, — бормочу я. — Мы вместе работали на базе в Красной Поляне.
— И часто вы с ним встречались?
— Нет, не очень. Мы порознь водили экскурсии в горы.
— Но все-таки встречались?
— Да, встречались.
— И о чем же вы беседовали?
— Я не помню… Обо всем… О работе, об экскурсиях, о маршрутах.
— А он не читал вам своих стихов? — Боже! И это!
— …Да, иногда читал.
— О чем же были его стихи?
— Я плохо помню.
— А вы припомните! — с издевочкой и вроде с любопытством. Я молчу. Я знаю, что бы ни сказать — все плохо (хотя ведь и на самом деле никаких «антисоветских» стихов не было).
— А фамилия «Каткова» вам знакома?
— Да, — запинаясь говорю я. — Это знакомая Ефимова. И чтобы не дать поставить какой-нибудь каверзный вопрос, сама поспешно прибавляю: — Она была за что-то арестована, мне говорил Ефимов, только он не знал, за что.