Приход с расходом должен быть верен — это Федотов усвоил с детства крепко, а собственная рассудительность соглашалась с нехитрой житейской мудростью. Никаких долгов, никаких визитов к ростовщикам он не мог себе позволить. Поневоле освоишь нелегкий счет, научишься по одежке протягивать ножки — там сэкономить, там перебиться, там выгадать.
Что же до самой службы, то к ней привыкать было нетрудно. Чему-чему, а службе в корпусе учили на совесть, и Федотов был из старательных, недаром побывал и в унтер-офицерах, и в фельдфебелях — дело знал. Он усвоил главное — умение служить добросовестно, но и «без особою горячности», по выражению его приятеля и младшего сослуживца Александра Дружинина. Репутация дельного офицера скоро пристала к нему, и в его кондуитном списке всякий год появлялась одна и та же запись: «Усерден ли по службе? — Усерден. Каковых способностей ума? — Хороших… Каков в нравственности? — Хорош. Каков в хозяйстве? — Хорош». Высочайшие же благоволения заносились ему ворохами: когда шесть в год, когда — десять, а потом еще пуще — в 1840-м и 1841-м — пятнадцать, в 1842-м — двадцать три, а в 1843-м, то есть перед отставкой, — двадцать.
Ужасы николаевской армии слишком общеизвестны — детально описаны мемуаристами, заклеймлены писателями и публицистами, зафиксированы и объяснены историками. Поэтому разумнее, не растрачивая свой пафос на в общем ни к чему не обязывающее обличение давно канувшего в прошлое, попытаться глянуть на военную службу изнутри, а не из своего прекрасного исторического далека, увидеть в ней то, чем она являлась, — реальную жизнь, бывшую привычной и понятной для сотен и тысяч людей, в том числе и прежде всего для нашего героя.
«Живя в нужнике, поневоле привыкнешь к… и вонь его тебе не будет противна…» Даже Пушкин понимал неизбежность этого свыкания. А те, кто не обладал его, Пушкина, чувствительностью, его пронзительным умом, его жаждой независимости и высоким чувством собственного достоинства? Кто не успел дохнуть, как люди его поколения, даже обманчивого ощущения свободы, кто в нужнике родился и провел детство, отрочество, юность? Им свыкнуться было неизмеримо проще. Да и к чему не приспособится, с чем не сживется русский человек, следуя давнему правилу: «стерпится — слюбится».
Нелепости и тяготы военной службы Федотов описал, уже выйдя в отставку, в поэме «Поправка обстоятельств». Поэма шутливая, и в описаниях преобладает юмор. Скажут: легко пошучивать отставному, но юмор этот шел еще от полка, от шуток, эпиграмм, каламбуров, в которых офицеры инстинктивно защищали свой душевный покой. Позубоскалил, отвел душу — и легче. Будто и не было.
В многочисленных и беспорядочных записях, оставшихся после Федотова и посвященных самым различным материям, не сыскать, казалось бы, таких естественных жалоб на изнурительную бессмысленность военной муштры. Даже напротив — страшно молвить — попадается по меньшей мере неожиданная ироническая тирада в адрес кого-то, неизвестного нам: «Любить фронт с энтузиазмом, с упрямством — это он считает шагистикой, недостойной высоких будто бы стремлений. А на высокое недостает — глядишь, вместо души имеет только душонку…»
Не странно ли? Может быть, и не странно. Военная служба, точно, была в большей своей части совершенно бессмысленна, однако иной службы он и не знал, к ней его усердно готовили, вдалбливая премудрости муштры в течение нескольких лет; «фронт» был по тем временам едва ли не единственным делом военного профессионала, которым он хотел стать и стал. Если угодно, в том был его святой долг перед государством и отечеством, и он, будучи честным человеком, считал себя обязанным этот долг выполнять.
Чтобы задуматься над чем-то, усомниться в чем-то, у него пока не хватало ни широты кругозора, ни хотя бы простого житейского опыта. В конце концов, порядки в армии заводил не он, а другие — постарше, поумнее и повыше его, им было виднее. Да в службе можно было сыскать и нечто привлекательное, отрадное, а в ее монотонности — свои оттенки разнообразия и свою эстетику. Ведь и Акакию Акакиевичу в нуднейшем переписывании непонятных ему бумаг «виделся какой-то свой разнообразный и приятный смысл», ведь и он «служил ревностно, нет, он служил с любовью», у него даже были свои любимые буквы, свои «фавориты»! Вот и Федотов, по словам Дружинина, мог «не только держать свою роту в великом порядке, но даже находить артистическую приятность в занятиях довольно утомительных для будущего художника». Идеальная слаженность, составляющая самую цель военной службы, была поистине и общепризнанно завораживающей, и вовсе не трудно понять то удовольствие, которое вознаграждало длительное старание достигнуть этой слаженности.
И наконец, самое главное. Служба — рассуждай или не рассуждай о ее тягостности — была для Федотова всем: делом, профессией, жизнью, домом, устойчивым настоящим и не менее устойчивым будущим. Он избрал эту судьбу — надолго, на всю жизнь, к ней надо было приспособиться, за нее надо было держаться, без нее он был бы ничто.
Николаевская Россия была государством мундирным. Николай обладал поистине маниакальной страстью решительно всех — не то что каких-нибудь студентишек, но и придворных дам — обрядить в мундиры, каждому дать форму, которая бы совершенно точно указывала на место, занимаемое данным человеком в раз навсегда заведенном государственном механизме. Всякое, даже самое пустячное нарушение формы почиталось серьезным проступком.
Даже такая невинная вольность природы, как растительность на лице, была обращена в деталь формы, вроде аксельбантов или выпушек. Правом носить усы обладали исключительно военные, а штатским в нем было отказано. Рядовым же ношение усов и бакенбардов было прямо предписано, и самая длина их была строго регламентирована: «Усы не должны быть длинны, так как таковые, напротив того, безобразят лицо и дают ему вид зверский и часто даже отвратительный».
Естественно, что в этом мундирном мире главным сословием оказывались военные. Само армейское устройство, при котором всяк знает свое точно указанное место и жестко установленные обязанности, стало образцом для всего государства; бо́льшая часть высших государственных должностей была занята военными, потому что армейская служба считалась идеальной школой для управления страной. Военный мундир впервые в истории России был вознесен не только над умом и талантом, но и над богатством и даже над родовитостью.
Офицерская каста, конечно (как и положено всякой касте), сама была окована тьмой ограничений, предрассудков и предписаний, однако она оставалась кастой привилегированной, имевшей право глядеть на всех статских — «фрачников», «рябчиков» — с чувством социального превосходства. Офицер многое мог себе позволить, и позволял. Выходка Печорина, оскорбившего мелкого чиновника, не придумана Лермонтовым, она извлечена прямо из хроники петербургской жизни, из ряда других, подобных ей.