«В этой среде, где так несложны были жизненные потребности, где, по климатическим условиям, не было острой материальной нужды и поэтому не было и озлобленного сознания неравного распределения материальных благ, – в этой среде, охваченной мировым мистическим брожением, социальная проповедь могла иметь разве только частичный успех, могла вызвать местную вспышку, но всецело овладеть человеческим сознанием она не могла. Мир ждал не социальных реформ, a религиозного подъема. И только в наше время, с его неслыханным культом капитала, с его жестокой борьбой классов и назревшими общественными вопросами, могло возникнуть предположение, будто великое религиозное движение, создавшее христианство, могло разгореться на почве социальных учений. Девятнадцать веков тому назад человечество ждало не общественного переустройства, а живого слова, разрешающего тоску Богоискательства, – и покорило его восторженное учение о Царствии Божием „не от мира сего“. Столь же ошибочно и другое современное мнение о первобытном христианстве, навязывающее ему особое значение моральной проповеди, направленной исключительно к поднятию нравственного уровня человечества. И этот взгляд вытекает из современного понятия о религии, совершенно чуждого мистики и истинного понимания религиозных запросов! […] Как ни велик подвиг братской любви – выше его подвиг духовного совершенствования, одухотворяющий целые поколения, облагораживающий все человеческое сознание. Как ни велика заслуга того, кто утер слезу ближнего, выше его стоит тот, кто вещим словом отрывает людей от всяких материальных забот и ведет их за собой к неземным идеалам» (с. 67–68).
Этот отказ сводить христианство к морали уже был четко выражен в «Запросах мысли». Тем не менее при всем своем стремлении к мистическому «озарению» Юлия руководила благотворительностью императрицы, а когда началась война, стала заведующей складом Красного Креста и служила в казачьем отряде.
Исследование Юлии Данзас отражает ее духовный путь – от стоицизма к христианству через гнозис (высшее эзотерическое знание), понятый как мистические поиски Божества, от которого христианство отдалилось из‑за своей демократизации и возведения в ранг официальной религии (эдикт Феодосия, 380 г.), но которое монашество сохранило в «идеале созерцателя-аскета» (с. 429):
«Церковь обратила свой призыв к широким массам народным, и они пришли к ней, ища утешения и поддержки в жизненной борьбе, – но внесли с собою житейские интересы, которым не должно было быть места внутри священной ограды. И церковная святыня, раскрывшаяся перед непосвященными, не могла даже удовлетворить их запросов и грубых вожделений толпы: у подножия алтарей остались разбитые души, ищущие утешения, но от них отошли искатели счастья, борцы за земные идеалы. В этом явлении – оправдание гностиков и их брезгливого отношения к толпе, их нежелания раскрывать тайны Откровения Христова не только перед тупой массой людей материальных, но даже перед людьми психическими, уже познавшими стремление к Божественной Правде. Лишь пневматики, стоящие у преддверия Царства Духа, могли вместить учение о Божественном озарении, исключающем всякую мысль о личном удовлетворении даже при слиянии с Божеством, ибо это слияние возможно только вне граней индивидуальности, оно возможно не для каждого человеческого сознания в отдельности, а для всей Духовной Сущности, заключенной в материальном мире и возвращающейся, наконец, к своему Источнику» (с. 372–373).
Для Юлии протестантизм был завершением этой адаптации христианства для народа, его «популяризации», как она уже писала в своей первой книге:
«Церковь сама шла навстречу этим запросам неподготовленной толпы; в угоду ей она вступила на путь рационализма, приложила все старания к изложению своих догматов в общедоступной форме, силилась привлечь всех своих чад к уразумению неизреченных тайн Божественного Откровения. Эти стремления к популяризации христианства принесли горькие плоды впоследствии, когда рационализм овладел христианским мышлением и подготовил десять веков спустя крушение престижа самой Церкви, когда Реформация на Западе провозгласила принцип полной свободы толкования догмата и каждый полуграмотный тупица почел себя вправе изъяснять смысл христианского учения. Опошленное, рассудочное христианство протестантских сект, лишенное всякого признака религиозно-философского мистицизма, сведенное к роли сухого морального учения и подчиненное требованиям „здравого смысла“, действительно далеко ушло от христианства Иоанна или Оригена, от величавых созерцаний, едва доступных на высочайших вершинах человеческого мышления! […] Кроткий облик Спасителя сияет по-прежнему над христианским миром, но лишь как вечно ободряющий призыв к утешению для слабых и несчастных; человечество несет к алтарям Христа свои скорби и смутные надежды, но христианство, точно забыло, что оно было призвано быть религией сильных духом, заветной целью искателей вечной Истины, а не милосердным словом для обездоленных и для тех, кого приводит к подножию алтарей страх перед смертью или желание „помолиться за дорогих усопших“. И самый облик Божественного Учителя сохранил свою неотразимую силу и обаяние лишь в человечности Иисуса Христа, в тайне Его страданий. Род людской отвык от созерцания непостижимых тайн Божества и приучился только умиляться перед излиянием Христовой крови, перед язвами на святом теле Христовом. В этом подчеркивании страданья в спасительной миссии Сына Божьего кроется немощь мышления, неспособного парить у вершин Божественного созерцания [18]; сияние Божественного Света почти недоступно человечеству, ищущему у алтарей Христа не радость духовного озарения, a подкрепление в жизненной борьбе. Для толпы христианство стало религией только Распятого Господа, а не Воскресшего и Присносущного» (с. 430–432).
Для Юлии христианство не является ни нравственной, ни социальной проповедью, ни религией страдания, но прежде всего – мистикой, учением эзотерическим и элитистским, аристократическим (предназначенным для «сильных духом»). Поэтому Юлии всегда будет трудно «слиться» с любым объединением людей, будь то царский двор или монастырская община. Совсем не считая гностицизм философско-религиозным рационализмом, Юлия находит в нем духовный подход к «мистическому Познанию Бога», к чему христианство потеряло вкус. Гностицизм – это «сказочный, волшебный лес, из которого зачарованный путник не может найти выхода, а найдя его, вечно озирается назад с тоской» (с. 373). В заключение Юлия пишет:
«Быть может, старый суровый приговор Церкви над гностическими созерцаниями будет пересмотрен… Сам Христос благословил „алчущих и жаждущих правды“, и в этих дивных словах – истинно Божественное понимание всех неутолимых духовных потребностей человечества и истинный смысл и оправдание всех блужданий мысли, всей тоски по недосягаемым идеалам, всех мучительных поисков за Божеством» (с. 433).
По словам итальянского автора предисловия к «L’Imperatrice tragica», книга получила премию Академии наук Санкт-Петербурга в 1913 году. Мы не нашли упоминания об этом, и это представляется сомнительным, учитывая женоненавистническую реакцию Академии, о которой Юлия сообщает в «Наедине с собой»*, где она обращается к своему двойнику: «Помнишь ли ты, с какой завистью была воспринята моя книга о гностицизме, когда был раскрыт мой псевдоним? Помнишь ли ты дебаты на эту тему в Академии наук после сообщения Ольденбурга?» [19]
Отзыв на книгу появился в выходившем в Петрограде «Вестнике теософии», органе Российского общества теософии А. Безант; члены этого общества сохраняли свободу совести. Отзыв был подписан М. Г.: предположительно за этими инициалами скрывается Мария Федоровна Гарденина, родившаяся в 1880 г., – бывшая студентка-большевичка, которая вела рубрику библиографии: