(Вы не расшифровали Ваших инициалов и тем лишили меня удовольствия назвать Вас по имени-отчеству.)
Я очень благодарен Вам за добрые слова о моей книге. Я ничего не могу Вам сказать пока по поводу ее второго издания, так как сейчас и издательство и я, мы заняты вторым томом моих воспоминаний, который уже сдан мною в производство и фрагменты которого уже появляются в повременных изданиях (в том числе и в «Неделе», которую Вы, как москвич, вероятно, видите чаще, чем ленинградские еженедельники). Есть такой договор, что по выходе в свет второй части «Записок» они будут затем изданы в виде однотомника. Но это еще не так-то скоро.
Теперь, прежде чем перейти к Вашему возмущенному замечанию и Вашей «горячей просьбе», я должен объясниться: получив Ваше письмо в начале марта, я отвечаю на него в середине августа.
Я не так виноват, как кажется. В сентябре 1970 года меня хватил инфаркт. Не столько болезнь, сколько врачи довольно долго держали меня сначала в постели, затем с запрещением работать, утомляться и волноваться, а следовательно (так решили мои семейные), и читать письма по поводу «Записок», плохие ли (их почти не было), хорошие ли: все — повод для волнения.
Меня от моей корреспонденции отлучили, но читатели того не знали и продолжали свое. В среднем в день я получаю 4 письма. За четыре месяца запрета их накопилось около 500. А когда мне разрешили действовать (инфаркт-то был — не «мини», не «макси», а «миди»), то мне пришлось до самого 1 июня заканчивать как раз ту вторую часть «Записок», о которой я уже упомянул; издательство может, конечно, отложить срок сдачи, но ведь литератор питается подножным кормом, и ему нежелательно откладывать срок получения гонорара.
По всем сим причинам я смог начать разбирать колоссальную груду писем, только уехав на летние пастбища, сначала в Дом творчества, а затем на дачу. Сюда мне письма все лето привозят огромными кипами, а я, учиняя по конвертам хронологическую очередь, постепенно разбираюсь в них. Вот дошел черед до Вашего: это значит, что я уже с пятью месяцами расправился. Теперь и судите сами: если я и виноват, то не заслуживаю ли снисхождения?
Покончив с этим, могу перейти к кислотам.
Я поступлю с этим обстоятельством так: в следующем издании книги я НЕ ИСПРАВЛЮ ТЕКСТА, но дам к нему примечание, в котором сошлюсь с Вашего разрешения на Ваш, из самого сердца исторгнутый, вопль негодования. В примечании я смогу сделать поправку. Почему не в самом тексте? Сейчас объясню.
В эпоху, описанную на стр. 71-й моих «Записок», мне стукнуло, по-видимому, что-то около 5 лет. Химически я был еще совершенно невинен и первые сведения о кислотах получал от трех лиц: моих Мамы, Бабушки и Няни. Могу заверить Вас, что все три дамы эти были такие же «табула раза» в отношении химии, как и я в те дни.
Что знали они о кислотах? Что есть страшная, преступная, мерзкая СЕРНАЯ кислота, которой ужасные женщины выжигают глаза друг другу, своим соперницам, неверным мужьям и богомерзким любовникам. Им так же не могло прийти в голову, что у нас между рамами стоят стаканы с этой дьявольской кислотой, как прутковской итальянской девке вообразиться, что в какой-то там реке «вот уже десять лет заряженный пистолет обретается». А «соляная кислота» — это было дело житейское, ее применяли при несварении желудка и в других домашних случаях.
Так или иначе, они сказали мне, что за стеклами «соляная кислота», и я не просто был введен ими в заблуждение (химическое), но, кроме того, обманут словесно. Я относительно множество слов с детства помню, при каких обстоятельствах я услышал их впервые. «Слово» «соляная кислота» я услышал впервые именно в связи с этими стаканчиками (во второй раз я столкнулся с ним три года спустя, в 1908-м, холерном году, когда ее стали, по совету эпидемиологов, капать в воду перед ее употреблением вовнутрь). Так как же я теперь, «вспоминая», могу «вспомнить» не своей памятью, а памятью других, хотя и вполне правых в этом вопросе, людей?
Ведь, став на этот скользкий путь, я должен был бы — кто сказал «А», должен сказать и «Б» — многое, что в моем детстве я видел своими тогдашними глазами, переглядеть, так сказать, своим нынешним зрением или, еще проще, заглянуть на тот мой мир глазами премудрых историков тех лет.
Это привело бы к тому, что в моих воспоминаниях, вероятно, исчезли бы все или почти все милые мне люди — Мама, Бабушка, Отец, Няня — и на их место пришли бы столбовые дворянки, преуспевающий чиновник, рабски преданная своим старым господам верная личарда — словом, совсем не те, кто был мне близок и дорог в детстве и кто живет таким в воспоминаниях. И вот самый прискорбный результат — Вы, начав читать такие «пересмотренные и исправленные» «Записки» мои, сказали бы через пять страниц: «А на кой я их буду читать? Лучше уж я почитаю историю этих годов: там все будет шире, обобщенней и еще правильней…»
Вы можете сказать: так это же две разные вещи… Нет, для мемуариста моего толка, мемуариста лирического — это одна и та же вещь.
Я чрезвычайно упорно стараюсь обходиться без справок и проверок всюду, где могу опираться на мою память. Если она меня подведет, будет все же лучше и честнее, чем если я выдам чужую память за мою. Так — в большом: зная окружавшие меня изнутри семьи, я не пытаюсь рассматривать их в широком социологическом плане, хотя, несомненно, прожив последующие 65–67 лет, я мог бы сделать это. Но тогда я рассказал бы не о том, что испытывал, видел, переживал когда-то мальчик Лева Успенский, а то, что узнал впоследствии о его времени из чужих рук «старейший ленинградский писатель Л. В. Успенский»… Я думаю, напиши я такую книгу, она не пробудила бы у Вас целого клуба воспоминаний, как Вы пишете.
Поправку о серной кислоте мне, кроме Вас, сделали многие: химические знания распространены сейчас шире, чем в 1905 году.
Но мне было сделано немало других поправок. Так, скажем, по поводу «улицы Карла и Эмилии» мне сообщили 6 совершенно различных версий самоубийства этих питерско-немецких Ромео и Джульетты. Каждый информатор претендует на то, что его «извод» — единственно правильный.
Положение сложное: я ведь сам не присутствовал при этом происшествии. Чем же я могу мотивировать приверженность к моей версии? Только тем, что в детстве моем мой личный информатор, сам немец из той самой лесновско-сосновской колонии, репетитор моего младшего брата, студент-политехник, рассказал мне эту историю так, как я ее изложил. Поэтому в моем воспоминании она и может фигурировать только в этом единственном виде.
Вот видите, какой длинный ответ пришлось мне давать на Ваше короткое письмо. Это потому, что положение мемуариста — весьма щепетильное положение. Оно требует больших раздумий по поводу каждого слова, которое он готовится сказать.