Дом стоял на превосходном горном лугу. Веселая речушка кружила возле дома. На лугу паслись коровы и гордо мычал пегий бугай. Железная крыша дома была окрашена в зеленую краску. Больше года собирался Илья запрячь опять серого в яблоках, нагрузить телегу и скрыться. Но приходили мысли: и телега-то его всем известна, и серого в яблоках знают на много сотен верст округ. Прежде — ночью — разбей палатку, и спи, сколько хочешь: от воров у серого на ногах стальные путы да и собаки, а теперь… Илья умылся из речки, выпил две пригоршни воды. Озноб не исчезал. Жена позвала пить чай. "Сейчас приду", — ответил он. И опять ему пришло в голову, что и жене даже боится сказать о своих болях и своих слабостях и даже о том, что ему противно пить чай и закусывать его крепким и синеватым сахаром. Жену ведь тоже при самосуде не пощадят, и, заметив его слабость, не пожелает ли она, спасая свою жизнь, побежать и рассказать миру, что у Ильи нет помощников, он немощен и одинок!..
В юности Илья работал у сапожника подмастерьем. Однажды на площади били конокрада. Мужики кидали его кверху так, чтобы он падал на спину. Конокрад, дюжий цыган, падал грузно и каждый раз при падении визгливо кричал: "Аоеах!..", а затем басом: "Братцы, кончайте, ради бога!" Илья отложил колодку. "Куда ты?" — спросил его мастер. "А вот пойду дам раз в морду и прибегу". И действительно, Илья подбежал к цыгану, ударил его в рот, сплошь наполненный зубами, колодкой и вернулся. А теперь его военные сны вдруг прервались — он видел самосуд: его вскидывали в пыльный и тяжелый воздух, и какой-то мальчишка бежал к нему с колодкой в руках… И опять мелькали бегущие цепи солдат, и протяжный треск пулемета за каким-то далеким холмом.
Жена опять позвала его. "Иду, иду!" — ответил Илья. Собаки насторожились. Илья прислушался, но стука копыт не было слышно, — должно быть, всадник скакал еще далеко. Собаки залаяли радостными голосами, и Илье подумалось, что радуются они тому, что им есть на кого полаять. По ту сторону луга, на дороге, показался человек. У него была усталая и тяжелая походка, и рукой он делал так, как будто чертил в воздухе цифру шесть. С того времени, как Илья подвозил сюда лес и щебень, дорога сильно заросла: трава поднималась человеку выше колен. Он срывал травы, мял их в руках и откидывал. У ручья человек было остановился, потянул рукой сапог, но, увидав Илью, крикнул ему что-то неразборчивое: или от волнения или от усталости. И тогда напряженно-веселым голосом, осанисто выпрямившись, Илья отозвался:
— Здесь нету духана, милай!
Человек выпил воды и, проведя мокрой рукой по лбу, спросил:
— Ты Кочерга. Илья Александрович, будешь?
— Я.
— Письмо тебе.
— От кого ж письмо?
— От меня письмо. Сдавайся!
— Спалишь иначе?
— Зачем палить? Мужики засудят!
— Надоел я мужикам? Я — не конокрад, а, сказывают, разбойник, — сказал Илья.
В голосе его Филипп услыхал усталость и тревожную гордость. Филипп сказал с горечью (да он и на самом деле чувствовал горечь — то ли от усталости, то ли от чего другого):
— Надоел! Замучают тебя мужики. Лучше мне сдавайся!
— С мужиками приехал? — после короткого молчания спросил его Кочерга.
Филипп промолчал. Илья одним глазом повел на горы. Опять помолчали. Илья сказал с расстановкой:
— В избу, что ли, зайдем поговорить?
— И зайдем, если хочешь. Покажи дорогу.
Выбежали двое детей, черноглазых, похожих на цыган. Они с любовью смотрели на отца. Филипп поманил их пальцем, хотел было сказать: "Зачем ты их тут держишь?", но дети прервали его криком: "Тять, ты его убей!" И этот возглас и эти черномазые дети — все это походило на сказку о Соловье-разбойнике. В сенях пахло капустой и вениками, и в загоне мычал теленок. Глядя на черноглазых детей, которых гладил Илья, Филипп почему-то подумал, что жена-то, должно быть, у Ильи и впрямь раскрасавица. Илья сконфуженно улыбнулся и, раскрывая дверь в избу, сказал:
— Жена их глупостям всяким учит. В школу пора, да далеко, видишь, живу. В избе-то веселей разговаривать, а?
— И в избе тебе меня не кончить, — вдруг резко сказал Филипп.
Илья вздрогнул и угрюмо улыбнулся:
— Что ты — заговоренный? Да и зачем мне тебя убивать? Пустяки про меня болтают, а я скотоводством живу, — и он указал в окно на коров, бродящих на необычайно зеленом лугу.
Филипп сел за стол. Вошла черноглазая рослая женщина и, скрестив руки на животе, остановилась у порога. На ней была длинная шаль с рваными кистями и туфли на высоких каблуках. Она смотрела на Илью со злостью. Тот ей махнул рукой — "уходи, дескать!", она все стояла, и лицо ее лишь сжалось так, как будто она приготовилась к удару.
— Жена, что ли?
— Жена, — глядя в сторону, ответил Илья.
— Квасу не принесет?
— Квасу? Какой же тебе на Кавказе квас? Здесь вино пьют.
— Как же ты — без квасу?
— У меня-то квас есть. Даша, принеси ему!
Женщина вышла. Филипп вынул из-за пазухи револьвер и положил его на стол. Илья все еще смотрел в окно.
— Это — не против тебя, Кочерга; это — против твоей души, для охраны, чтобы тебя мужики не усамосудили.
— Не страшны мне самосуды!
— А кто тебе страшон?
— Ты бы поменьше говорил.
Женщина принесла кринку. "Уходи!" — сказал ей Илья и замахнулся. "Ну, бей, бей!" — прошептала женщина. Илья вздохнул: "Уйди ты, ради бога!" "Ради бога?" — прошептала она укоризненно и ушла. Филипп хлебнул квасу. Квас был кислый и густой, видимо, со дна.
— Ну, сдавайся и кайся, — сказал Филипп.
Илья опять вздохнул.
— Усамосудят.
— Зачем усамосудят? Судить будут законно!
— Ты думаешь, есть еще справедливость?
Филипп ответил уверенно:
— Есть.
— А что же ты со мной сделаешь, если я сдамся?
— Вот и поведу тебя в милицию.
Илья передернул плечами.
— К мужикам поведешь? Знаю…
— Я тебя тропами поведу, мимо мужиков, а в милиции тебя возьмет Франц, закует или свяжет и ночью тебя в город, к правительству доставит. И будут тебя судить по всем законам.
Илья был, по-видимому растроган. Когда он обернулся к Филиппу, тот увидал на глазах его слезы. Слезы были мелкие и какие-то рассыпчатые. Филиппу неприятно было их видеть. А Илья слабел все больше и больше. Он был тронут и тем, что сдается не взрослому человеку, а юноше, растроган и тем, что в городе его будут судить по законам, и люди услышат его покаяние в гордости и пожалеют его. Приятный лиловый туман застилал его глаза. Он чувствовал во всем теле возрастающую бодрую негу, и ему казалось, что через некоторое время новые неожиданные мысли посетят его голову. Ему помнилось, что в дверях показалась было жена, но, увидав его новое лицо, содрогнулась от непередаваемой ненависти и презрения. И слезы, показавшиеся у ней на глазах, ясно говорили, что она всего от него ждала, но только не такой великой подлости.