* * *
А что же Катя, которой Жорж писал таки пронзительные письма-откровения?
Все его письма и открытки из корпуса, из последнего плавания — с берегов Африки, с острова Мадагаскар, из Гонконга бабушка хранила всю жизнь. И, спасибо ей! — я могу видеть теперь этого юношу, моего дорогого двоюродного деда: в полной мичманской форме — в белом кителе (Мадагаскар), в матроске на палубе, да вот и сам эскадренный броненосец «Суворов», стремительно движущийся к своей гибели пред моими глазами на открытке, которой сто шесть лет. А на обороте — беглые, пронзительные строчки, написанные рукой Жоржа….
Когда Жорж погиб, так страшно и геройски в Цусимском сражении, бабушка моя пережила это совсем одна — в глубоком сосредоточенном молчании, сокрыв в своем сердце на всю жизнь его образ, его письма, — и только мне — ребенку, спустя десятилетия, она могла хоть что-то сказать о своих чувствах. Но это было спустя пятьдесят лет. А пока Катя молчала…
Мне передалось от бабушки какое-то особенно трепетное отношение к памяти Жоржа. Его письма-исповеди из корпуса, его открытки, запечатлевшие мученическую Голгофу русской эскадры вплоть до ее уничтожения в свинцовых водах Цусимского пролива, и последнее предсмертное одиночество брошенных тогда Россией моряков, их беспримерный героизм и ужас бойни, который переживали их сердца в последние часы и минуты жизни, — все это хранится теперь у меня. Быть может, и откликнется, и помолится и прольет и в наше холодное время слезу какое-нибудь доброе русское сердце о той, более ста лет назад пережитой и, наверное, уже подзабытой великой русской боли…
Спит Гаолян,
Сопки покрыты мглой…
На сопках Маньчжурии воины спят,
И русских не слышно слез…
Страшно вокруг,
Лишь ветер на сопках рыдает
Порой из-за туч выплывает луна,
Могилы солдат освещает.
Белеют кресты
Далеких героев прекрасных.
И прошлого тени кружатся вокруг,
Твердят нам о жертвах напрасных.
Средь будничной тьмы,
Житейской обыденной прозы,
Забыть до сих пор мы не можем войны,
И льются горючие слезы.
Героев тела
Давно уж в могилах истлели,
А мы им последний не отдали долг
И вечную память не спели…
Плачет, плачет мать родная
Плачет молодая жена,
Плачет вся Русь, как один человек
Злой рок и судьбу кляня…
Бабушка иногда — редко — садилась за рояль и наигрывала этот чудный вальс «На сопках Маньчжурии». На пюпитре стояли старые истрепанные ноты 1907 года и там были и стихи, написанные Степаном Скитальцем на замечательную музыку героя Русско-Японской войны Ильи Шатрова. Ноты вальса появились в 1907 году. Верочка играть не любила, у нее не было слуха. Разучила новый вальс Катя. Да и везде его уже играли духовые оркестры, его слушала, пела и даже кружилась под него со слезами уже вся Россия. Это ведь был не вальс, это был русский реквием, плач, и в нем оплакивала Русь своих сыновей, и тех, которые нашли покой на сопках Маньчжурии, и тех, кто, как Жорж, не обрели иного последнего пристанища, кроме черных глубин чужих свинцовых вод Цусимы, а потом памятных плит дивного храма, но и того вскоре порушенного. Плакала всегда и я, маленькая, когда слышала этот вальс.
И вот однажды, слушая его, — а пел Иван Семенович Козловский, записавший его в 1944 году, пел неспешно, по-старинному, благородно, ясно выпевая слова, будто и ему было о ком плакать в этом вальсе, — и вот тогда-то на один какой-то миг дано было моему сердцу чудо — на одно только наикратчайшее мгновение! — перенестись туда, в 1907 год… То ли проводы на войну были, то ли вокзал, духовой оркестр — встреча выживших, то ли играла вальс дома тогдашняя Катя и слушала его тогдашняя Вера (и я на миг почувствовала, как она слушала!), хотя мнилось мне и присутствие множества людей, множества единого и людей не нынешних (совсем других, увы), а тогдашних, русских, множества, увиденного как бы с какой-то необъятной высоты… В этот же миг — все только в один единственный миг и сразу вместе! — я вдруг почувствовала вполне материально под руками белую плотную ткань матроски и живое присутствие того, кто был в ней — такого родного, — и невозможность ужаса сознания реальности его уничтожения. Наверное, так, как это чувствовала тогда Вера. И тут я узнала, как его любили и как бы я его любила (а я его у ж е любила, а не просто помнила), и какой силы была боль Веры, особенно его любившей, и Кати, для которой он был родной, брат… И матери, и сестры…
В меня вошла их боль и она стала моей и такой остроты, что долго я даже не могла заплакать об этом прекрасном молодом мичмане с благородным и печальным от страшного знания лицом. Это был мой двоюродный дед. «Я» потеряла его в 1905 году в мае…
Теперь и я знала его так, как знали его близкие, жившие с ним, теперь и я вместе с Верочкой шла в тот ветреный и знойный майский день от Почтамта по Мясницкой и мимо меня неслись по улице обрывки множества телеграфных лет, на которых была отбита страшная весть о гибели русской эскадры, и вкруг меня была почему-то опустевшая, онемевшая и застывшая от горя тогдашняя Москва… И только ветер по ней гулял и солнце нещадно палило. А я шла тогда и там, и знала одна изо всех, что будет впереди, и что этой России уже не будет никогда.
На коллаже работы Екатерины Кожуховой: «осень в деревне» — фото Е.Кожуховой; слева: Ольга Гавриловна Жуковская (урожденная Новикова) с дочерью Марией (Машурой); справа — Орехово: 1903 год; Николай Егорович Жуковский (сидит на крыльце Ореховского дома) и его племянник Георгий Иванович Жуковский (Жорж) перед охотой. Внизу — разрушенный храм Успения Пресвятой Богородицы в имении Ольги Жуковской Новое село.
Все фотографии из архива семьи, публикуются впервые.
…Кто не терял в этой жизни самого дорогого, тот не знает цены возвращениям.
Но разве можно что-то вернуть? Если только духовно — в любви, в воспоминании, в молитве, в духовном единении душ. А ведь хочется человеку вернуться и в былое: унижает человеческое достоинство и свободу человека эта неумолимая прожорливость времени, то, что не может он владеть убежавшими минутами своей собственной жизни. Правда, лукавое время становится виновником наших лучших воспоминаний, нашего постоянного оборачивания назад, сердечных лобызаний утраченных дорогих дней, поэзии, наконец, но велика ли цена скорби об утратах, если человек «имевший» ни на что доброе не был способен: «Ненавидим добродетель при жизни, — исчезнувшую с глаз долой — с завистью ищем» (Гораций). Глубинная причина наших запоздалых «лобызаний» все-таки в нас самих — мы всегда виноваты перед прошлым, перед близкими, за нами всегда стоит то, что нуждалось бы во врачевании молитвенными воспоминаниями…