Как же так, в моем рабоче-крестьянском государстве? — ярится трудящийся. — А ну, в «Правду», а ну, в ЦК! И опять ничего. А на приемах, если он их добьется, смотрит на него бревно в очках и губами чмокает — и опять ничего! Аж зайдется трудящийся! Куда только не пишет: и в комитет советских женщин, и в общество защиты животных, и космонавтам, и даже в ООН. И чем дальше, тем свирепее. Таких вещей понапишет про советскую власть, что и сам удивляется, откуда у него взялись такие мысли. Особенно если он участник Великой войны или еще чем заслуженный.
А зэки — те додумались даже в Мавзолей Ленину жалобы писать! Вы ж говорите, он вечно живой — пусть разбирается. И ничего, аккуратно извещает комендатура Кремля, что жалоба переслана по принадлежности. Ответ обычно приходит из районной прокуратуры. Обычный ответ, что все по закону и жаловаться не на что.
Вообще же все жалобы стекаются именно к тому бревну в очках, на нечувствительность которого ты жалуешься. И приходит самый успокаивающий ответ — сочувствуем, все понимаем, помочь, правда, не можем. И светлеет трудящийся. Поразительно, как быстро вспоминает он все, чему учили его в школе, всю историю Советского Союза, всю литературу с географией, всю эту пропаганду, что с пеленок твердила ему про отдельные недостатки и временные трудности, про светлое будущее и капиталистическое окружение, и про зеркало русской революции, и даже стишки про Ленина из детского сада.
А пропаганда — знай себе наяривает как ни в чем не бывало: и про тайфун в Японии, и про курорт в Болгарии, про урожай на целине, про забастовку в Англии, про светлые дали, про силы мира и прогресса. И так день и ночь, день и ночь со всех сторон. И сатанеет трудящийся. Вокруг ходят люди, миллионы людей, выполняют планы, принимают трудовые обязательства, отвечают на заботу партии повышением производительности труда и ничего не знают. Как только они узнают, как только я им объясню, они остановятся, все изменится, все станет другим. Эй, люди! Стойте! Дайте мне микрофоны! Пустите меня к микрофонам! Чтоб — ГОВОРИТ МОСКВА И ВСЕ РАДИОСТАНЦИИ СОВЕТСКОГО СОЮЗА!
Да что там Москва! Надо, чтоб весь мир, вся планета! В таком состоянии трудящийся совершает некоторые стандартные поступки. Он пытается выступить на собрании с разоблачительной речью, распространить листовки, передать через иностранцев послание в ООН или президенту США. И уж, как минимум, широко и открыто высказываться в кругу знакомых. Его не оставляет необыкновенное чувство свободы и всемогущества. Простое человеческое слово кажется ему мощным оружием, способным двигать горы и поворачивать реки. Но замечает трудящийся, что никто не жаждет его выслушать. Напротив, создается вокруг него некоторый вакуум, точнее сказать — духота. На собрании ему слова не дают, знакомые смотрят в сторону, стараются свести разговор в шутку и поспешно вспоминают о каких-то срочных делах. Жена с утра в слезах, бранит его эгоистом, себялюбцем, разбившим ей жизнь. Внезапно приезжает из Калуги теща, которой уже пять лет слышно не было, и решительно уговаривает дочь уехать к себе.
А на работе, ближе к обеду, вызывают его зачем-то срочно в отдел кадров. И там вежливый, но настойчивый человек лет сорока, в сером хорошем костюме, аккуратно причесанный, по имени Николай Иваныч, или Владимир Иваныч, или, в крайнем случае, Сергей Петрович предлагает ему проехаться — тут недалеко, к нему на службу. Нет-нет, вещей никаких брать не нужно, жене звонить тоже не нужно и заезжать домой незачем — это ненадолго. И даже переодеваться не нужно. Далее Николай Иваныч, Владимир Федорыч или, на худой конец, Петр Сергеевич провожает его к машине, и вместе они едут — действительно не слишком далеко. Поднимаются по лестнице обычного с виду многоквартирного дома, заходят в одну из дверей, которая оказывается коридором с рядом дверей. За одной из них, в служебном кабинете, за столом, сидит человек лет пятидесяти, седоватый, в сером костюме, которого зовут Николай Петрович, или Сергей Иваныч, или, в худшем случае, Владимир Федорович.
— Присаживайтесь, — говорят ему вежливо, — как жизнь, как на работе? — А за окном пылко дышит лето или, наоборот, добрый морозный день, а то и зрелая румяная осень. И так бы хорошо сейчас где-нибудь пройтись по лесу, где-нибудь далеко-далеко, где не слышно цивилизации.
Начинает трудящийся излагать свои открытия — хоть и с некоторым напором, но уже без того накала. Пытается даже раззадорить себя, но как-то не ощущает больше мировой трагедии, бурления страстей и порыва к микрофонам. Сами собой как-то смягчаются выражения и выводы, напрашиваются обтекаемые формулировки и уменьшительно-ласкательные эпитеты. А Владимир Николаич, Сергей Петрович, а может, и Иван Иваныч слушает молча, по-отечески, изредка кивая головой, помечает что-то в блокноте и, дождавшись паузы в сбивчивом рассказе, говорит:
— А кому еще вы об этом рассказывали? Тааак… А кто еще при этом присутствовал? Так-так. А письмо в ООН вы кому показывали? И уж за границу собрались бежать? Так-так-так! Что ж это получается? Родина о вас заботилась, сил не жалела, вырастила вас, воспитала, ни в чем не отказывала, а вы? И это в то время, когда наши враги так и ищут, как бы нам навредить! Ну, а если бы вы оказались за границей? Вас бы там в контрразведке стали спрашивать — где работали, да где в армии служили, да какой номер части, да какое оружие…
От такого предположения трудящегося аж в пот бросает — нет-нет, только не это! Тут Владимир Иваныч, он же Николай Петрович, он же Сергей Михалыч достает из стола довольно объемистую папку, открывает ее, и трудящийся, к ужасу своему, видит, что все его жалобы, заявления и протесты, в том числе в ООН, уже лежат там с какими-то пометками синим карандашом.
Господи, много ль человеку надо? Ну, нет мяса — можно картошки купить, кефиру, наконец. Ну, течет крыша, так подставь ведро, только-то и дел. Ну, где-то что-то не так — может, и неправильно, да разве все зло в мире исправишь? Мало платят? Так можно вечером подработать или еще как. А что врут — так оно везде врут, и всегда врут, и будут врать, и во все века врали. Разве я за это отвечаю, разве я что-то изменить могу?
Звонит телефон, и Владимир Николаич или черт его знает кто берет трубку: — Да? — И вдруг весь подбирается, выпрямляется в кресле, — Да, товарищ генерал. Да, у меня. Вот, беседуем. Я думаю, пока не будем, товарищ генерал. Нет, я думаю, не стоит. Ну, устал человек на работе, бывает. Конечно. Да. Слушаюсь. Есть!
Ну, что же, распишитесь здесь и здесь. И вот тут. Можете теперь идти… домой. Если понадобитесь — вызовем. До свиданья.
И если он не успел натворить слишком много, его не арестуют, нет. Если б всех таких сажать, пришлось бы переловить полстраны, а это теперь не требуется — достаточно одного на десять тысяч таких прозревших упрятать, самого нахрапистого, чтобы другие боялись. Раньше — другое дело. Еще бы и рта не успел раскрыть — уже ехал бы этапом. Теперь времена другие. Никто не требует, чтобы ты любил эту власть или верил в нее, — достаточно, чтобы ты ее боялся, был покорным, выполнял план, поднимал руку на собрании, единодушно одобрял и гневно осуждал…