Говоря далее о беллетристическом аспекте романа, Киреев выделил сцену с Серафимой, как очень яркую, хотя и коварную, вспомнив в этой связи Дюренматта. Ну что ж, разным читателям нравятся разные вещи, и кто-то погрузится именно в беллетристику, оставив многослойность произведения в подсознании.
Илья Кириллов, как всегда, и это лучшее в его стиле, был прям и говорил о западной культуре, о моих старых романах. О Молохе времени, который поглотит все, потому что зыбка новая русская культура. Забудут и Маканина, и Есина, даже Шолохова забудут. Вот тебе и формула бессмертия, как утверждает Марк Авербух. Кажется, именно Илья говорил о городе, как о герое романа. Я, к сожалению, на этот раз не подробно записывал, а мои ощущения говорят, что выступление его было интереснее, полнее — может быть, во время устной речи передается и напряжение духа? Говорил и о наших непростых с ним отношениях. Сказана была замечательная фраза, будто даже моя собственная, но тут как бы вылетевшая из чужих уст: «Даже в моменты наших самых острых соприкосновений, я не позволял сорваться с губ заготовленным словам, памятуя о талантливости Есина». Он также сказал, что Есин новатор, он-де всегда идет впереди времени, и мы еще не вполне освоили то, что он написал. А может быть, это я сам о себе пишу?
Максим Замшев сказал, и в этом он почти соприкасается с покойным Лакшиным, что мой роман без завязки, без конфликта, но тем не менее затягивает. «Затягивает» — это словечко Лакшина, а вот то, что роман с первой же страницы читается, а завязки в нем нет — это Максим. Роман объединяет не движение героя, а нечто другое… Говорил об очень точном и оригинальном для литературы названии. Роман мог бы быть назван и «Профессор».
Кто-то еще очень верно подметил, что «Марбург» это в высшей степени постмодернистский роман. По количеству внутренних цитат, полузаметных ссылок, игры с текстом Есин даст сто очков вперед любому модернисту. Я же возражу: а вот этого-то и незаметно. И гуд.
А что говорил Апенченко? Тоже как-то хорошо скруглил.
В это же время в Большом зале ЦДЛ буйствовал саксофонист Алексей Козлов, народа было тоже не так, что не протолкаешься.
1 февраля, среда. Жизнь перестала казаться мне цепью политических и литературных событий, а стала просто жизнью. Такое же состояние было у меня, когда я ушел с Радио, начал по утрам бегать, питаться, как мне хотелось, ездить на дачу, писать романы. Теперь свое утро я начаю с морковного сока; днем хожу в фитнес-центр, там занимаюсь с тренером.
Лежал отмакая от фитнеса, лежал в ванной; читал, продолжал составлять словник к дневникам за 80-е годы; помогал В.С. варить борщ, чистил картошку, резал капусту.
Вечером поехал в Дом зарубежных соотечественников на Таганку. Там вечер Маканина, вечер не состоялся: Маканин заболел. Долго ходил по прекрасному книжному магазину, в нем огромный отдел мемуаров и дневников. Среди книг увидел и огромный том «Жизни Ивановых», который написал Лева Аннинский о своей русско-еврейской родне. Не думаю, что все авторы претендуют на бессмертие, но в природе человека стремление выговориться и наряду с обещанным, Божьим, христианским бессмертием оставить чертеж собственной жизни. Даже Св. Августин, если не станет лукавить, с этим согласится. Я часто вспоминаю, как, будучи во Франции, в одном из замков увидел огромную комнату, по периметру заставленную стеллажами с мемуарами только ХVIII века. Мне тогда казалось, что над каждым из этих томиков вьется струйкой душа. Ой, как много. И тем не менее продолжаю писать и свой дневник-роман.
Не купил, из чувства уходящей вражды, хорошую, по отзывам, книгу Аллы Марченко о Есенине, но позже все же куплю, а вражду забуду, потому что литературная вражда это лишь сказка для взрослых. Была еще одна книга, которую не купил только из жадности, поищу подешевле: мемуары Ленни Рифеншаль — пятьсот двадцать рублей!
Сговорился с Сережей Кондратовым повидаться в понедельник. В Москве холодно, с удовольствием еду на метро. В вагоне все время читаю, потерял черную перчатку. Кто-то, как Ахматова, перчатки путает, я — теряю.
2 февраля, четверг. Утром, не вставая со своего дивана, взял томик И.С.Соколова-Микитова, просмотрел перед тем как возвращать в институтскую библиотеку. Скорее всего, читать всю книгу не стану, многое отжило, охота тоже как бы не мое дело, но вот раздел зарисовок и, как раньше не говорили, эссе «Моя комната» меня заинтересовал. Я ведь сам уже давно кружусь вокруг того, чтобы написать что-то, а возможно роман, о вещах, которые меня окружают. Вот и идея пришла: начну с кузнецовского фарфора, потом мебель, фотографии. Это все я еще раз просмотрю. В конце тома помещены несколько страничек из записной книжки: природа, рассветы, закаты. Русская литература и прежде набрала здесь такую невероятную технику, что лучше с нею не соревноваться. Но как, оказывается, точен писатель, когда рассуждает и думает о литературе. Просто поразительные высказывания, которые мы редко пускаем в дело. И сколько еще, наверное, в русской литературе о ней же сказано!
«Читал выдержки из дневника Пришвина. Игра словами и мыслями. Лукавое и недоброе. Отталкивающее самообожание. Точно всю жизнь в зеркальце на себя смотрелся. Пришвин был родом из елецких прасолов, в облике было что-то цыганское. Земляк Бунина, который, говорят, его не любил».
Дальше — о Толстом и Достоевском. Любой писатель думает о литературе, примиряется, сравнивает, слово «завидует» не пишу.
«Тема самоубийства у Толстого: Поликушка, Позднышев, Анна Каренина. Все — чистые, правдивые и праведные люди.
А вот у Достоевского его «самоубивцы» — или сладострастники, или безбожники, или негодяи: Свидригайлов, Ставрогин, Смердяков…
И в этом у них такое несходство!»
Теперь еще о Толстом. Я ведь ленивый человек, чтобы писать или выписывать, если уж делаю, то значит, не общее это место в литературоведении, не ординарная мысль. Сколько их бродит по нашей литературе, а в качестве ее героев ходят люди мелкие, с мыслью вторичной.
«Лев Толстой был барин, граф, «подделывался» под мужика (самый плохой, фальшивый репинский портрет Толстого: босиком, за сохою, ветер бороду относит). Дворянское умиление мужиком, скорбь раскаяния. А все же гениальная чистая проза! Один Толстой умел заставить читателя плакать. Плакали мы и над Петей Ростовым, и над «графинюшкой» Наташей, и над Алешей-Горшком. А вот над Алексеем Карамазовым и Сонечкой Мармеладовой плакать почему-то не хотелось». И как все-таки умеют выворачивать правду жизни русские, даже малые, классики, и насчет лживости репинского портрета тоже очень точно сказал. Мне всегда, почти с детства, этот портрет казался неискренним, а вот так сформулировать не смог бы.