Все понятия о труде оказывались перевернутыми. «От каждого по способностям, каждому по труду» — так любил говорить товарищ Сталин. Что бы сказал он о колымских работягах?..
Сколько может продержаться физически крепкий Сергей, если будет работать по двенадцать часов в день, а получать пайку и перловку? Дней на пять у него есть еда, подаренная добрым человеком. А потом? Превратившись в отработанный скелет, в «доходягу» он либо тихо замерзнет в углу забоя, либо кончит свою жизнь в домике фельдшера, откуда путь только в отработанный карьер.
Как в жутких романах, кровь и золото здесь снова перемешивались, потом золото отмывалось от крови, ну а дальше из него можно было отливать монеты с чеканным профилем вождя; можно отлить самый большой в мире памятник, чтобы своей азиатской роскошью затмить монументы всех тиранов — Суллы и Нерона, Чин-гис-хана и Батыя, Ивана IV с его опричниной и Гитлера с его гестапо, как у всех присных, запятнавших грязью и убийствами историю человеческой цивилизации.
Бороться за жизнь? А с кем и как бороться? Ведь НКВД — карающая рука народа. Значит, с самим народом? Такое и в голову не придет. Писать жалобы? Немедленно окажешься в бетонном карцере, откуда тебя вытащат уже безнадежным. А жить надо. И, как писали древние, «не соучаствовать в торжествующей несправедливости», что и есть духовная необходимость, выражение нравственных поступков любого порядочного человека.
Сергей замерз, дрожь охватила его. Спина одеревенела. И он вошел в барак, где его туркмены спали, тесно прижавшись друг к другу.
Ближняя печка едва теплилась. Он открыл дверцу, подбросил три полешка и полез на нары. Полежал, согреваясь, в полушубке, потом снял его, укутался, прижал руки к бокам. И тоже уснул.
Разбудил его безголосый шум движения. То и дело хлопала дверь, морозный пар стелился по полу и пропадал в дверце печи.
Шаркали холявы. Кашляли. Становились стеной у печки. Он сел на нарах и посмотрел вниз. Входили заключенные, все в черных бушлатах и таких же штанах. Они грудились у печки, чуть не садились на нее, стараясь впитать как можно больше тепла. Никто ни с кем не говорил, лишь вспыхивали короткие злые споры — толчки за место. Нехотя отваливались от печки, шли к своему месту, падали на нары в грязных холявах, с грязными руками, видимо, даже умыться не было ни сил, ни желания. Кстати, в умывальниках не было воды.
К печке подходили другие, сдирали с лица, с замотанных платков, с небритых щек потускневший лед, плитки его, хранившие черты лица, как маски, падали на горячее железо и печь сердито шипела. Все чего-то ожидали.
— Уже пора. Когда же? — раздавались нетерпеливые голоса.
— Пятая бригада — на ужин! — хрипло прокричали от двери. — Шестая, седьмая приготовиться!
Усилился проворный ворох одежды, говор, споры. К двери шли, оттискивая друг друга. Выходили в считанные секунды. Минут через пять ушла шестая, потом и седьмая бригады. Из глубины барака возник и вальяжно встал перед бригадой Сергея староста барака. Брови его гневно сошлись:
— Без жратвы решили? На запасах? А ну, по-быстрому! Ты что, детка, распустил своих черномазых? Выкатывайся. Кухня закроется, ждать не будет.
Сергей соскочил, потянул за ноги одного, другого. Туркмены задвигались, папахи на головах, сонные глаза уставились на Сергея. И с опаской на старосту.
— А ну, рысцой, гвардия!
В переполненной столовой толкались, стояли, сидели за столами, ругались, в углу кого-то били и вытаскивали за попытку получить ужин по второму разу. Четыре раздатчика работали как автоматы: две ложки каши — бросок, черпак супа — бросок, кружка чая и пайка — еще бросок. Следующий! Многие ели стоя, ложек не хватало, суп пили через край, макали хлеб, вылизывали из мелкой тарелки остатки каши. Двое служителей-блатняков выталкивали из столовой тех, кто пристраивался к очереди, били с животным наслаждением.
Мало чего людского оставалось в этой толпе, уже лишенной привычных человеческих качеств: достоинства, уважительности, внимания к окружающим. Лишь алчное, агрессивное проглядывало в этих людях, отброшенных на грань смерти, почувствовавших ее холодное дыхание. Немногие тихие, сохранившие человечность, не замечались, на них глядели как на ненормальных.
Морозов получил ужин одним из последних, ложка у него была своя, поел скоро и не жадно, сунул ложку за голенище валенка и, махнув, своим, повел к выходу.
В перекрестном свете прожекторов метались черные тени — от столовой к уборной, оттуда — к баракам. Цепочка выстроилась у дома фельдшера. Туркмены тоже потянулись к уборной, и Морозов, махнув рукой, направился в барак. Мороз жег щеки и забирался под одежду.
У входа его ожидал десятник. Оглядел, выпятив губы, спросил:
— Черных ты привез?
— Самого привезли. Вместе с ними.
— Ладно. Слушай и запоминай. Наряд на завтра такой: крошить и грузить в короба взорванную ночью породу. Отвозить короба к тросу, цеплять крюк и забирать пустые короба. Норма на одного четыре тонны. На всю бригаду сто шестьдесят коробов при стометровой дороге. Ясно? Ломы и лопаты при спуске в карьер. Подъем в пять. Работа с шести до шести. Обед в забое, ужин в зоне. Вопросы есть?
— Сколько человек смогут тянуть короб?
— Здоровые — шестеро, твои малосилки вдесятером. Надо организовать, понял? Для памяти скажу: сто процентов нормы — восемьсот граммов хлеба, горячее по первой категории. Ниже восьмидесяти процентов — шестьсот граммов и жидкая баланда. Полнормы — штрафной паек, четыреста граммов.
— Это же лошадиная норма, разве кто-нибудь выполняет?
— Я замеряю, я сужу, кто и чего заработал. Понимать надо. Ревизоров у нас нету. Твои, небось, с деньгами?
— Не проверял.
— Ну и дурак, что не проверял. Подумай…
Первый день каторги дался бригаде очень трудно. Они наломали и отвезли, по подсчету человека у троса, всего семьдесят коробов. Штрафной паек с первого дня.
Явился десятник, покачал головой:
— Для начала наброшу, чтобы вытянуть на шестьсот граммов. Дня три, пока привыкнете. А дальше смотрите, чтобы не загреметь.
Куда можно «загреметь», он не счел нужным объяснять.
Пустую породу, глыбами завалившую края котлована, называли почему-то торфами. Торфу и дернины поверх смерзшихся глины и песка со щебнем было сантиметров пятнадцать-двадцать. Взрывы раскалывали мерзлый грунт на глыбы в кубометр или в четверть кубометра, мелочи для лопат почти не получалось. Ломами, клиньями и тяжелым молотом приходилось разбивать глыбы до подъемного веса; за такую тяжесть брались сразу четверр-пяте-ро и переваливали ее в короб, потом впрягались и тянули на полозьях до троса. Там стоял канатчик, он подхватывал крюк и одним отработанным движением набрасывал на трос. Легкая, но опасная работа — не проходило и двух-трех дней, как канатчики менялись: либо ранило руку, либо отрывало пальцы все время бегущим колючим тросом.