Голова моя идет кругом, я в смятении, в лихорадке. Я больше не могу писать, могу только плакать…
Простите, сударыня, если я передал вам часть беспокойства, обуревающего меня, и эти бессвязные мысли. О, как сладко, что я могу еще подписаться
вечно вашим, до последнего дыхания
О. Сомовым
Следующее письмо написано по-русски с небольшой вставкой на французском языке.
Майя 11 дня 1821
Ты мне пылать любовью запретила
И дружбу лишь велела мне питать.
Покорен я — и при тебе, Людмила,
Лишь дружбою век буду я пылать.
Тебя мои восторги ужасают —
Клянуся их, Людмила, умерять;
Пускай других глаза твои пленяют —
Мой долг тебя как друга обожать.
Так! не ищи любви в сих взорах страстных,
Старайся в них лишь дружество читать.
У ног твоих и на устах прекрасных
Позволь, позволь плоды ее вкушать.
Вот последствия разговора, который третьего дня был у меня с вами, милостивая государыня! Почтительный тон сего письма должен вас успокоить даже и на счет дружбы, которую осмеливаюсь я питать к вам. Прелестная повязка спала с глаз моих: пустота в сердце, уныние в душе и одиночество в мире — всегдашний мой удел, которого тягость я доселе не столько чувствовал или, по крайней мере, старался позабывать с некоторого времени, — теперь снова и сильнее тяготит меня. Но пусть это будут последние отзывы сердца грустного. На бумаге и в обхождении моем вы увидите одну только беспечность и веселость, веселость, которая так далека будет от меня в сущности. Ночи бессонницы и дни тоски накажут меня за безрассудную доверенность моего сердца, которое все еще не разучилось верить счастию, — но я решился глотать вздохи, пока они не вытеснят дух мой из тела.
Одно только обстоятельство меня тревожит, и я должен у вас просить на него объяснение: третьего дня вы сказали мне во время ужина, что я вас скомпрометировал. Каким же это образом, сударыня? я хорошо помню, что все это время говорил совершенно незначащие вещи и, надеюсь, никак не выдал себя. У меня не вырвалось ни одно слово, ни одно движение, которое могло бы намекнуть на что-либо[88].
Сделайте одолжение, выведите меня из совершенного моего на сей счет сомнения, располагайте моими поступками, управляйте ими по вашему произволу и делайте мне ваши замечания, но только, ради бога, откровенно, и не заставляйте меня мучиться догадками и сомнениями. В противном случае я совершенно потеряю голову, и первое средство спасти себя от таких оплошностей и избавить вас от неудовольствия будет скорое и вечное мое удаление. Я пользуюсь до времени драгоценным правом, которое вы мне дали, правом быть с вами откровенным, и потому осмеливаюсь снова повторить —
вечно вам и душевно преданный О. Сомов.
В эти же дни он пишет «Песенку в грустный час»:
Полно сердце! успокойся на часок!
Удержися, горьких слез моих поток!
Перестаньте, вздохи, грудь мою теснить!
Сон забытый! мне пора тебя вкусить!
Я обманут был неверною мечтой:
Дни надежды пролетели с быстротой:
Думал: счастье улыбнется и ко мне…
Нет как нет его ни въяве, ни во сне.
Вижу: счастие лелеет там других;
По цветам текут минуты жизни их;
Мне лишь бедному жить в горе суждено;
Для чего ж мне сердце нежное дано?
Чем же хуже я счастливых тех людей? —
Часто думаю в печали я моей.
Ах! не тем ли, что в удел мне не даны
Ни богатство, ни порода, ни чины?
Здесь то же настроение и почти та же фразеология, что и в его письмах.
Он записывает «Песенку» в альбом Пономаревой. 12 мая — на следующий день после очередного письма — он читает ее в заседании «Михайловского общества»[89].
Тем временем в Петербург приезжает Яковлев.
Он является к Пономаревым уже как старый знакомый и даже приносит свой альбом, куда Пономарева собственноручно вносит многозначительные афоризмы:
The world is your country, doing good — your religion.
Страсти не имеют законов.
Mai 1821[90].
О. М. СОМОВ — С. Д. ПОНОМАРЕВОЙ Майя 17 дня, 1821
Несколько дней, дней вековых я лишен был счастия видеть вас, милостивая государыня! Не смея нарушить вашего приказания, не смея явиться прежде назначенного дни — я покорился суровому долгу: ибо приказания ваши для меня суть долг первейший и священнейший. Наконец вот счастливый день, в который мне позволено льститься надеждою снова увидеть вас — и каждая секунда, приближающая меня к сему бесценному времени, исчисляется мною по биениям моего сердца. Бедное сердце!.. но перестанем говорить о нем: стоит ли оно того, чтобы наскучать им вам, милостивая государыня?
На сих днях я получил письмо от моего дяди. Это добрый провинциал, который некогда живал и в столицах. Имея все право на мою откровенность, — право дружбы, — он спрашивает меня о петербургских моих занятиях, удовольствиях и знакомствах. В ответе моем я пробежал быстро первые две статьи и остановился в последней на одном портрете, который слабое мое перо решилось изобразить. Слова ложились пламенными чертами, и я все еще не был доволен моим списком, все еще он казался мне не имеющим и тени совершенств своего подлинника, которого имени рука моя не смела написать.
Смейтесь, милостивая государыня, я и сам смеюсь — сардон-ским смехом; смеюсь всему: судьбе моей, неисправляющимся глупостям моего сердца, смешному рыцарю печального образа, которому недостает только Росинанта и Санзон-Пансы, смеюсь, пока фибры д. <текст испорчен>
Имею честь быть с <текст испорчен> почтением и преданнос-тию вашим покорным слугою
О. Сомов[91] 19 мая 1821
Мне ли осмеливаться возобновлять прежний спор? Какое мне в конце концов дело до великих мира сего, которым я ни в чем не завидую, даже в том, что их хвалят во всех концах вселенной! Простите, сударыня, я готов искупить мою оплошность любыми жертвами, которых вам угодно будет от меня потребовать. Сколько раз, расставшись с г. Кушинниковым и очутившись один на утлом суденышке, я повторял себе:
Вперед люби, да будь умнее,
И знай, пустая голова,
Что всякой логики сильнее
Прелестной женщины слова[92].
Я запечатлел эти стихи в своей памяти как правило для своего поведения в будущем. В то время как я предавался этим размышлениям, поднялся ветер, волны, пенясь, ударяли в борта моей лодки, бедняга гребец, угрюмый, как Харон, каким его обычно представляют, работал во всю силу своих жилистых рук. Сказать ли правду, сударыня? Не раз и не два мне хотелось, чтобы бурные порывы ветра или скорее удары волн вырвали меня из моего суденышка и потопили в глубоких недрах Невы, — так я был недоволен собой. Но в искупление моей вины я был наказан только жестокой простудой и несколькими приступами ревматизма то там, то здесь, — впрочем, я вполне этого заслужил.