Однажды зашли в такое отверстие двое немцев. Мы им дали погулять. Один из них был такой храбрый, что ходил с факелом. Потом мы их застрелили. Хотели взять, обыскать, но немцы сверху не давали, бросали кругом трупов гранаты, а потом заложили дырку и взорвали над трупами скалу, похоронив их под нею.
Вырываться из-под скал наружу бывало трудно. В скалу вот так тук-тук - постучишь, и слышно на два метра, а когда идешь со светом - а без света нельзя, - то не только слышно, а и видно издалека. Однажды мы незаметно проделали новую дырку в скале, и Виктор Иудин полез через эту узкую дырку. Только стал вылезать, а ему штык к спине приставили, но немец растерялся, и Иудин успел ускользнуть обратно.
Немец держал над скалами чуть не целый полк, сделал укрепленные точки с амбразурами, насажал автоматчиков. Они думали, что нас тут, внизу, очень много, а у нас на самом деле не хватало людей для всех дежурств, где требовалось дежурить. Дежурили Часто, через сутки. Один из нас - Кочубей пошел в разведку. Днем выполз на исходную позицию, а ночью вылез и добрался в город на завод. Когда вернулся, сообщил нам, что Москва и Ленинград окружены и что немцам в Крыму обещают дать отпуск после взятия Севастополя. Так мы узнали, что Севастополь все же не взят! Но самое хорошее было то, что наши сбросили в Керчи листовки населению, что Новый год будем встречать вместе! Когда Кочубей с этой листовкой ночью добирался к нам обратно, он ошибся, наткнулся на заложенную стенку. Сзади светили немецкие ракеты. Он разобрал за ночь стенку и к рассвету с окровавленными руками упал к нам.
В каменоломнях естественного света никакого не было - полный мрак, совершенная темнота. Оставалось надеяться только на свечи, лампы и фонари. С дежурных постов имелась проводка - телефон, и было запасено на два с половиной месяца воды. Были у нас морские суточные часы, я сам следил за ними и перекидывал листы на календаре. Календарь работал без ошибки, а часы ушли часа на два вперед.
Раз в день после завтрака была раздача воды. Получил свою воду, что хочешь, то и делай! Когда немец начал активно рвать скалу, мы на тридцать процентов сократили еду, чтобы дольше продержаться. Пищу раздавали женщины, и на раздаче воды была женщина - начальник водрежима, так мы ее звали. В первые дни у нас был хлеб, но там, под землей, сырость, все цветет и преет, так что мы правильно сделали, что запасли муку, пекли из нее. Когда была годовщина товарища Сталина, попросили начальника водрежима Анну Родионовну испечь нам пирог с брынзой, а до этого ко Дню Конституции она напекла пирожков.
Один раз начальник продовольствия Войтенко задумал сделать винегрет, всем хотелось острого, попросил разрешения, я было разрешил, а потом вспомнил - ведь бураки и картошку надо же варить в кожуре, значит, вода пропадет! Иду к нему, говорю - отменяю ваш винегрет, а он украинец, говорит: "Чого?" Я говорю: а куда ты денешь воду с картошки и бураков? Он говорит: "С картошки пойдет на суп". А с бураков? Он стал в тупик, и пришлось запретить.
Грязь там, под землей, знаете какая? И вот вдруг выпал снег, через дырки нападал в галерею. Тут все, а особенно женщины, стали просить у комиссара Черкеза пустить их из-под носа у немцев снегу поворовать. Пошли принесли, стали головы мыть, а кто и до пояса! В скалах кое-где сверху капает вода чистая. Каждый завел себе банку и подставлял - такой был добавочный паек, за которым ходили. Иногда далеко. Двое пошли и чуть не заблудились.
Один из наших дежурных заснул на посту, раз заснул, второй раз заснул, мы вызвали его и вызвали начальника разведки, Зайченко Анания Семеновича. Говорим: отведите его и расстреляйте. Зайченко его повел, но потом по дороге говорит: вернись. Попроси прощения! Он вернулся, попросил, и мы его простили.
С двадцать пятого на двадцать шестое декабря услышали сильную стрельбу и бомбежку. Из наших дырок в скале видели, как проходят мимо немецкие колонны. Мы стали их обстреливать, они разбегались, а потом начали бить по нас минометами. Двадцать седьмого сделали вылазку. Кисляков из пулемета заглушил амбразуру, откуда по нас бил немецкий пулеметчик, а мы зажигательными пулями зажгли стоявшую поблизости радиостанцию. Немцы нас все еще продолжали охранять. Начали снимать охрану только двадцать девятого утром. Мы вышли наверх и стали бить по отходящим немцам.
Представьте себе, выйти наверх, кругом воздух, и стоишь во весь рост! Вынесли из-под земли и воткнули в скалу наше знамя. Потом пошли к деревне Аджимушкай, ворвались в нее и освободили там сидевших у немцев заложников. По дороге вывели из строя шесть машин и в одной из них захватили документы штаба полка.
Мы бы сделали, наверно, еще больше, но когда вышли наверх - солнце и снег, как слепые, почти ничего не видим! И верилось, и не верилось, и сам не знаешь, ты ли это или не ты. Напечатали приказ и расклеили, что власть в Сталинском районе отныне принадлежит партизанскому отряду имени Ленина, у нас портрет его там, под землей, висел..."
Я вторгся этим рассказом в свои дневниковые записи, потому что в общей атмосфере тех керченских дней февраля - марта сорок второго года была и эта торжествующая нота, звучавшая в голосах людей, выстоявших, вырвавшихся с оружием в руках наверх, на свет божий, навстречу нашему десанту.
- По Керчи и ее окрестностям я ездил все на той же редакционной "эмке" с брезентовым верхом, на которой когда-то, в сорок первом, добирался из Москвы в Севастополь. Теперь она была уже и вовсе потрепанная, чихала и фыркала, но все-таки ползала, Во время нашего прошлого отступления из Крыма ее удалось вывезти через Керченский пролив, потом на ней ездили корреспонденты где-то под Ростовом, потом на Северном Кавказе, и наконец она снова переправилась сюда, чтобы на этот раз окончить вои дни здесь во время нашего второго отступления из Керчи.
Хочу сказать то, что думаю об этом отступлении. Катастрофа произошла через два месяца после того, как я уехал отсюда, из Керчи после нее, задним числом, мне можно и не поверить, но тогда, когда я возвращался из армии сначала в Керчь, а потом в Москву после зрелища бездарно и бессмысленно напиханных вплотную к передовой войск и после связанной со всем этим бестолковщины, которую я видел во время нашего неудачного наступления, у меня возникло тяжелое предчувствие, что здесь может случиться что-то очень плохое.
Войск было повсюду вблизи передовой так много, что само их количество как-то ослабляло чувство бдительности. Никто не укреплялся, никто не рыл окопов. Не только на передовой, на линии фронта, но и в тылу ничего не предпринималось на случай возможных активных действий противника.
Здесь, на Крымском фронте, тогда, в феврале, был в ходу лозунг: "Всех вперед, вперед и вперед!" Могло показаться, что доблесть заключается только в том, чтобы все толпились как можно ближе к фронту, к передовой, чтобы, не дай бог, какие-нибудь части не оказались в тылу, чтобы, не дай бог, кто-нибудь не оказался вне пределов артиллерийского обстрела противника... Какая-то непонятная и страшная мания, с которой мне не приходилось сталкиваться ни до, ни после.