Ознакомительная версия.
Примерно в то же время на Матильденхёхе открылась так называемая «Художественная колония» при поддержке эрцгерцога. Эта выставка показала новые перспективы в архитектуре и изобразительном искусстве, имела большой успех во всей Германии и заметно повлияла не только на немецкую живопись, но и на фотографию, которая стала освобождаться от старых баронских драпировок, пальм, зубчатых стен и прочих уродливых и напыщенных аксессуаров, загромождавших фотографические студии. Их место заняли естественное освещение и простая обстановка, придававшие портретной фотографии совершенно иной вид. Выдающийся дармштадский фотограф Веймер первым отбросил все эти атрибуты прошлого и попробовал сменить искусственность портрета в неподвижной позе на легкость и натуральность. Если только была такая возможность, он всегда предпочитал фотографировать заказчиков в их собственных домах, в непринужденной, знакомой атмосфере, а не приглашать их к себе в фотоателье.
Когда нас вызывали в эрцгерцогский дворец, чтобы сделать несколько снимков, как это часто случалось, наш визит всегда сопровождался большим волнением. Двор эрцгерцога, благодаря тесным семейным связям, породнившим его со всеми могущественными королевскими домами Европы, в то время занимал важное место, совершенно несоразмерное величине государства. Из трех сестер тогдашнего эрцгерцога Эрнста-Людвига, а я видел их всех, когда они позировали для фотографии во время визитов к брату, одна вышла замуж за князя Генриха Прусского, вторая обвенчалась с членом российского императорского дома, а третья, принцесса Виктория-Елизавета, стала женой принца Людовика Баттенбергского, который позднее стал маркизом Милфорд-Хайвен.
В то время на меня сильно действовала аура трагической грусти, окружавшая российских аристократок как предзнаменование ужасной участи, которая постигла их в будущем. Царица всегда держалась робко и отстранение в присутствии незнакомых людей, казалось, она испытывала облегчение, когда заканчивался фотографический сеанс. Ее гораздо более красивая сестра, жена великого князя Сергея, была изящней и естественней. Позднее я узнал, что, когда ее мужа убили, она посетила убийцу в камере московской тюрьмы и с поистине ангельским терпением расспрашивала его, почему он это сделал, и что в конце концов она простила его, словно истинный ангел милосердия.
Считалось само собой разумеющимся, что наши блистательные клиенты не должны испытывать ни малейшего неудобства, и мы изо всех сил старались насколько возможно ускорить процесс фотографирования. Любая задержка с установкой аппарата в нужное положение, любой затянувшийся поиск подходящей позы влекли за собой резкую отповедь и повеление поторапливаться. Эрцгерцог и его родные быстро утомлялись и легко теряли терпение.
Во дворце оборудовали темную комнату, и мы проявляли фотопластинки сразу же после экспонирования. Таким образом, если снимок оказывался неудачным, его можно было тут же переснять. Проявка входила в мои обязанности. Однажды, когда у эрцгерцога гостила супруга великого князя Сергея, я спешил в нашу фотолабораторию, и тут неизвестный мне господин спросил, нельзя ли ему пойти вместе со мной, поскольку он интересуется процессом проявки.
Я от души предложил ему идти со мной. По время работы я спросил его, как ему кажется, не удастся ли мне мельком поглядеть на эрцгерцога. Я объяснил, что мне особенно интересно потому, что глава нашего семейного фотоателье носит гордый титул «придворного фотографа эрцгерцога Эрнста-Людвига Гессенского и Рейнского», а я, хотя и довольно часто бывал во дворце, до сих пор еще ни разу его не видел.
– Тем более, – продолжал я, – что на самом деле я подданный эрцгерцога, потому что мой отец родился в Дармштадте и служил в белых драгунах.
– Думаю, это можно устроить, – улыбнулся мой гость, и, когда мы вместе уходили из темной комнаты, он поблагодарил меня и дал мне неплохие чаевые.
Я был заинтригован и спросил слугу, что это за господин.
Оказалось, что это не кто иной, как эрцгерцог собственной персоной, и он дал мне талер со своим портретом!
В 1901 году я счел, что настала пора двигаться вперед в освоении фотографического искусства, и отправился в Гейдельберг, где работал у Лангбейна, университетского фотографа. Лангбейн специализировался на фотографировании «мензурного» фехтования – знаменитых дуэлей немецких студентов, – мои же обязанности состояли в том, чтобы подкрашивать форменные шапки и пояса студенческих корпораций.
В те дни студенты задавали тон в Гейдельберге, его величество студент владычествовал безраздельно – как в нашей фотостудии, так и повсюду в городе. Я уверен, что у многих пожилых господ над столом в кабинете висит какая-нибудь из тех «мензурных» фотографий, над которыми мы так усердно трудились. Каждого участника, а иногда группы участников нужно было сфотографировать отдельно в студии. Затем каждую фигуру нужно было очень аккуратно вырезать и приклеить на фотографию пустого дуэльного зала, который образовывал задний план. После всего этот коллаж надо было снять повторно, и конечный результат производил впечатление яростного поединка в самом разгаре. Чтобы получить нужную перспективу, все фигуры на втором плане нужно было соответствующим образом уменьшить, и Лангбейн, безусловно, обладал исключительным опытом и умел добиваться самого реалистичного и правдоподобного результата.
В 1902 году я снова пустился в путь – на этот раз во Франкфурт, где работал в фотостудии Теобальда, специализировавшегося на солдатских портретах. «Военный фотограф» не занимал видного места среди мастеров этого дела, но я утешался мыслью, что для того, чтобы овладеть всеми навыками, нужно браться за все.
Фотоателье находилось прямо напротив казарм. Самым важным для нас было воскресенье, в этот день сыны Марса валом валили к нам, чтобы запечатлеть себя во всем великолепии парадной формы. Иметь дело с военными очень сложно. Чуть что они хватались за оружие, и малейшая складочка на форме приводила их в ярость. За всякой мелочью нам приходилось следить зорко, как ястребам. Большой популярностью пользовались раскрашенные фотографии, они давали мне возможность чуть-чуть заработать на стороне. Подцвечивание фотографии стоило одну марку; те, кто хотел ярко раскрасить только шнуры, платили пятьдесят пфеннигов, а с тех, кто хотел, чтобы их еле пробивающиеся усики смотрелись более мужественно, я брал тридцать пфеннигов. Одну половину того, что я зарабатывал «халтурой», приходилось отдавать моему работодателю, а другую половину он регулярно выигрывал у меня по вечерам за карточным столом.
Ознакомительная версия.