— Убрался, слава Богу! Тоже мне учитель! Ха-ха-ха! Честное слово, мисс Оберон, когда-нибудь он стянет в передней зонтик!
Горничная говорит добродушно, но я сжимаюсь, как от удара.
— Ладно, не болтайте. Мистер Фишер вернется поздно, девочки приготовили уроки. Пора спать. Возьмите входную дверь на цепочку и идите к себе. Я уложу девочек и сама открою хозяину. Все. Спокойной ночи!
Я остался один на балконе в мучительной нерешительности. И зачем нужно было выйти сюда… Черт… Как неловко получилось… Главное, синие брюки я подшил коричневой заплатой, и подошва на левом ботинке отстает и хлопает на ходу — Теперь придется получить небрежное замечание от англичанки и затем пройти через всю гостиную под насмешливыми взглядами двух женщин! Боже мой… нужно выпутываться: еще подумают, что я спрятался нарочно… Как вор…
Пока я переступал с ноги на ногу и мял руки в наплыве проклятой застенчивости, мисс Оберон потушила свет в гостиной и вошла в спальню девочек. Большое венецианское окно этой комнаты находилось рядом, и с балкона я хорошо видел все, что там происходило. Но как же быть? С каждой минутой я действительно все больше и больше похожу на вора. Надо выйти, извиниться, сказать, что голова заболела… Хотел освежиться…
Набравшись храбрости, я повернулся, чтобы идти, и совершенно случайно взглянул в освещенное окно, как это обычно бывает с человеком, смотрящим из темноты на свет. Сквозь дневной занавес из прозрачной белой ткани видна была комната, озаряемая лампой с розовым абажуром, как сквозь белорозовую дымку увидел я диван. Две девочки, раздеваясь, шалят с гувернанткой… Вот мисс Оберон наклоняется и… что это? Она… не может быть…
Пораженный, минуту я наблюдаю без любопытства, без чувственного возбуждения…. Потом резко отворачиваюсь. Некогда мне заниматься этим! Сладкий яд отравит тех, кто засыпает в розовой дымке, то мстительная мудрость жизни: но он безопасен для меня, оборванца с холодного и пустого чердака. И таких людей я стесняюсь? Нет, свое дырявое платье мы пронесем перед ними как вызов!
Твердо выхожу в гостиную и зову горничную. Я ждал на балконе господина Фишера. Он должен был заниматься два часа и не пришел. Это его дело, но я ждал, мне причитается двадцать крон! До свидания!
Я плетусь большими улицами. Вот витрины, наглые и роскошные: ананасы с Гавайских островов и вестфальская ветчина, астраханская икра и сыр из Пон-д-Эвек. Я сейчас получу подаяние обломки черствого хлеба и обрезки сырого мяса. Чтобы не тошнило, я запиваю эту пищу уксусом, под кроватью стоит бутылочка. Ничего! Пусть идут мимо эти нарядные люди, не зависть движет мною, но великий гнев, святая злоба, которая когда-нибудь перевернет мир.
Идти далеко. Там, где начинается рабочая окраина, я присаживаюсь в темной подворотне. Слабость… сил нет… Со скрежетом бегут мимо трамваи, наполненные рабочим людом. Где-то далеко, по красивому проспекту бесшумно скользит роскошный автомобиль, в котором тучный господин Фишер, возвращаясь домой, мысленно подсчитывает барыши за день. Он уверен в себе: дела хороши, фирма Фишер и К0 будет стоять во веки веков, как вавилонская башня. Он не знает, что под фундаментом ее роется крот, он подкопает его власть в этом мире. Башня рухнет, завалив господина Фишера мусором, и даже род его уже отмечен рукой судьбы: обе девочки, Камилла и Эвелина, отравлены сладчайшим ядом, они погибнут. Да, в этом мудрая месть жизни…
Я прикрываю глаза. И вижу розовый свет сквозь легкую дымку. Стройная девушка нагибается над диваном… Какое бледное лицо, как блестят синие глаза! Она торопливо раздевает нежную девочку… Потом опускается на колени… и…
Минуту я сижу, ощущая странную боль во всем теле. Точно яд растекается от сердца к отяжелевшим рукам и ногам. Сладкий яд…
Э-э, нет! Не бывать этому.
Я встряхиваю головой и, сгорбившись, тяжело тащусь дальше.
Черное, черное небо.
Черная злоба кипит в груди.
Старая злоба, святая злоба…
Товарищ, гляди в оба!
Я не участвовал в белом движении и в то же время не приехал в Прагу из белопанской Польши или боярской Румынии. Бывший советский представитель в Константинополе товарищ Кудиш, видный московский работник, расстрелянный впоследствии Сталиным, не забыл разговоров со мной в двадцать первом году и по моей просьбе письмом к полпреду Юреневу подтвердил, что в числе революционно настроенных матросов я летом девятнадцатого года бежал от белогвардейцев за границу, дабы не воевать против Красной Армии, и что в Константинополе голодал и занимался тяжелым физическим трудом, но никогда не контактировал с врангелевцами. А как я вел себя в Праге, полпредство знало: я не протянул руку за помощью к чехословацкому правительству, хотя имел возможность получить кругленькую стипендию, бесплатную одежду, обувь и даровое место в студенческом общежитии. Дело в том, что чехословацкие легионеры, отступая к Владивостоку, беспощадно захватывали российское национальное добро и ухитрились вывезти тридцать с лишним вагонов сибирского золота и десятки тонн платины, не говоря уже о серебре, драгоценных камнях и других ценностях, отобранных в банках, церквах и частных домах. Этот фонд составил затем существенную часть обеспечения бумажных денег Чехословакии, разоренной войной и выходом из состава Австро-Венгерской монархии.
Советское правительство потребовало возвращения экспроприированного, но ловкие политические комбинаторы из пражского правительства организовали широкую помощь студентам «из России», под которыми подразумевались белогвардейцы, евреи и украинцы из Польши и Румынии. Таким образом, подлежащая возврату сумма таяла, но не терялась для чехословацкого государства, здесь происходило только перекладывание денег из одного своего кармана в другой.
Я отказался от такой помощи и ночью работал могильщиком на Ольшанском кладбище, а днем давал уроки и учился. И сразу же объявил войну белым, став во главе группы студентов, имевших советское гражданство, — вскоре я получил его тоже. Затем наше консульство организовало «Союз студентов, граждан СССР, в Чехословакии», и я стал его бессменным секретарем. Два раза власти выносили решение о высылке меня из страны, но полпредство добивалось его отмены. После третьей повестки меня укрыли в торгпредстве и сделали внештатным библиотекарем. Впервые за границей я стал есть досыта. Переехал в приличную комнату, оделся и принялся с остервенением учиться в полную силу, именно с остервенением, потому что изголодавшийся по работе мозг жадно воспринимал все, что я ему охапками совал — университетскую медицину, позднее юриспруденцию, языки (стал изучать сразу пять иностранных языков), огромную кучу сведений по философии и экономике, получаемую в библиотеках, и, наконец, литературные навыки: я начал работать в редакции издаваемого торгпредством журнала и писал литературные этюды для «Коммунистического ревю» и газет. Вскоре успешная работа сделала меня референтом, затем экономистом информационных отделов торгпредства и полпредства.