Ознакомительная версия.
– А как он стал?
– Он маленьким случайно чиркнул бритвой по языку, после чего не смог произносить твердо «р» и «л», отсюда знаменитая симоновская картавость. И отсюда же перемена имени. А дальше мне звонит Володя Медведев и говорит: «Ты не возражаешь, если Егор возьмет несколько записочек твоего отца к тебе, чтобы поставить рядом с твоей заметкой?» Ну конечно, я не возражала. А потом последовал еще один звонок, когда изменить что-либо было поздно. Володя сказал: «Ты уже уехала в ЦДЛ на празднование юбилея, а Егор заставил меня отдать ему письма и сказал, что все берет на себя…». Я обомлела. На следующий день я прихожу на работу в Фонд гласности, Алеша Симонов, мой брат, на меня не смотрит. Я говорю: «Алеш, ты что?» А он говорит: «А ты что? Ты „Общую газету“ не читала, ты же обещала не публиковать!» И показывает мне шесть напечатанных писем. Он месяц со мной не разговаривал. И я его понимаю. Я бы тоже со мной не разговаривала. Но в глубине души я себя утешала тем, что, может быть, мама была бы довольна. Не самой публикацией. А тем, что теперь понятно: она была ему другом. Даже не то что любовницей – а другом. Она этим очень дорожила. Он обсуждал с ней все. Она не правила ему строчки стихов, но всегда что-то замечала, а он говорил: «Поставь там галку». И смотрел потом, и поправлял. Мама знала все его стихи наизусть. Может быть, я преступила его волю, но я так сделала. Потому что для меня важнее всего как для дочери не то, какой он был писатель и поэт, а то, какой он на самом деле был человек.
Май 1945 года, Берлин, за два дня до объявления окончания войны: «Мы так можем много доставить счастья друг другу когда мы прижаты друг к другу, когда мы вместе, когда ты моя, что кощунство не делать это без конца и без счета. Ох как я отчаянно стосковался по тебе и с какой тоской и радостью я вспоминаю твое тело. Я тебя люблю Валька, и мне сегодня ничего не хочется тебе писать больше. Сейчас еще рано – чуть рассвело, уезжаю на два дня на передовые <…> – а сейчас как будто держу тебя в руках и яростно ласкаю тебя до боли до счастья до конца и не желаю говорить ни о чем другом – понимаешь ты меня моя желанная, моя нужная до скрежета зубовного…»
Как чисто и сильно выражена страсть. Как много настоящего, мужского, человеческого открывают эти строки в том, кому принадлежат.
Дело двоих. Это так. И жест Симонова, жгущего листки, на которых это написано, благороден и понятен.
Но то, что они – вопреки огню – остались…
Ничего не бывает случайно. Любовь побеждает не только смерть. Она выжигает дрянь, сплетни, злословие.
– Маша, вас больше всего оскорбило появление вот этой эпитафии, а скорее, эпиграммы, «…моя и многих верная жена», якобы написанной Симоновым?
– Да. Зная отца, я ни единого мгновенья не сомневаюсь, что он никогда бы не мог позволить себе сделать это. Я догадываюсь, кому, какому острослову это могло принадлежать. Но не отцу. И повторять сегодня эту грязь – оскорблять память Серовой.
– Забудем об этом. Маша, эти письма относятся к тому времени, когда они были вместе. А когда расстались, они уже не писали друг другу?
– Писали. Но это совсем другие письма. Я никогда не стану о них говорить. Уже я появилась у них в 1950-м. В письмах до 50-го видно самое лучшее, что было в отце. 50-й – это рубеж. Он был один при ней и совершенно другой, когда они расстались в 1957-м. Он стал человеком власти, понимавшим и принимавшим власть более, чем следовало бы, как мне кажется, и это тоже не могло на нем не сказаться.
А потом… Ну, отдать ребенка в чужие руки, запретить матери его видеть…
– Вас отдали бабушке, маминой маме, актрисе Клавдии Михайловне Половиковой?
– Да. И там была совсем другая атмосфера. У мамы полная искренность и честность. Я даже думаю иногда: ну будь она хоть чуточку похитрее!.. Но она была такая, как есть. И в этом ее талант. А у бабушки и обман поощрялся, и ложь, даже воровство… Да, вот так. Настаивали на том, что мама больна, поэтому ей нельзя доверять ребенка…
Маша унаследовала искренность матери.
В набросках к будущей книге Маша напишет: «…помню смутно тепло и нежность, лучистые глаза на уже немолодом лице, которое неумолимо превращалось в искореженную временем и болезнью маску. Я не столько знала ее, сколько чувствовала ее душу. Но все-таки из двадцати пяти лет нашей с ней жизни, с моего рожденья до ее ухода, в общей сложности наберется десять лет, которые были отпущены мне, чтобы я жадно впитывала ее в себя. Но я не впитывала, предпочитая школьных подружек ее обществу. Стыдясь ее болезни, я боялась быть с ней на людях, сторонилась тех, кто ее хорошо знал. Я прогоняла ее, когда вдруг среди ночи она будила меня, чтобы рассказать что-то. Мне невыносимо было видеть ее лицо. Но были и другие – редкие дни, когда ей удавалось гасить свою боль-болезнь, когда мы дружили, она строила планы и – очень редко и скупо – вспоминала…».
Симонов разлюбил Серову враз, резко, так же, как полюбил. Разлюбив, развелся, снял все посвящения ей. Только оставил «В. С.» над стихотворением «Жди меня», которое знал наизусть весь советский народ. Серова этого не ожидала. Привыкнув к его любви, как будто даже и не очень нужной ей, растерялась, оставшись одна. Что имеем – не храним, потерявши – плачем. Пила, звонила подругам.
Из воспоминаний актрисы Инны Макаровой: «Мне кажется, я все еще слышу в трубке ее возбужденный отрывистый голос. Она сдерживается изо всех сил и говорит с хладнокровным отчаянием пьяного человека, пытающегося сохранить невозмутимость, не взорваться потоком слез или проклятий. Похоже, она все еще пытается что-то доказать. Кому? Мне, себе, ему?..»
– Почему же Константин Михайлович не брал вас к себе, в свою семью?
– Как-то раз я спросила, почему. Он ответил, что, когда завел этот разговор, Лариса Жадова, его жена, сказала: «Ты можешь поручиться, что Валя у нас не появится?» «Я поручиться не смог, – сказал он. – И больше этот разговор не возобновлялся». У них было две девочки: их общая дочь и дочь Ларисы от брака с поэтом Семеном Гудзенко, они оберегали девочек от дурного влияния. Ларису тоже можно понять…
– Вы, Маша, всех понимаете… А где мама похоронена?
– На Головинском кладбище. Прах отца развеян в Белоруссии под Могилевом, на Буйничском поле. Он описал это поле в романе «Живые и мертвые».
– Вы ездили туда?
– Мы все ездили, и брат Алеша, и сестры.
– Вы дружите со сводными сестрами?
– Да. Вот все вместе смотрели бюст Константина Михайловича, который сделала скульптор Нелли Ганрио. Не знаю, удастся ли выкупить, большие деньги, а их нет…
Ознакомительная версия.