Окончательно Россия утвердилась в своих чаяниях после выхода в свет первого тома «Мертвых душ». «Удивительная книга, горький упрек современной Руси, но не безнадежный, – писал в дневнике А. И. Герцен. – Там, где взгляд может проникнуть сквозь туман нечистых, навозных испарений, там он видит удалую, полную силы национальность. Портреты его удивительно хороши, жизнь сохранена во всей полноте; не типы отвлеченные, а добрые люди, которых каждый из нас видел сто раз. Грустно в мире Чичикова, так, как грустно нам в самом деле; и там, и тут одно утешение в вере и уповании на будущее. Но веру эту отрицать нельзя, и она не просто романтическое упование ins Blaue[1], а имеет реалистическую основу: кровь как-то хорошо обращается у русского в груди».
Русский читатель с затаенным напряжением ждал продолжения. Жаждал. С недоумением прочел «Выбранные места из переписки с друзьями», которые удивили равно западников и славянофилов, революционеров и охранителей. Пожалуй, впервые рассердился на Гоголя. Заволновался, обеспокоился, даже разругался с ним на какое-то время, но усиленной заботы своей о Гоголе не оставил. Не понимал, но по-прежнему холил, лелеял, оберегал и спасал. Помогал, как мог и чем мог. Словом и делом. И верой в него, в силу его дара.
По сути, вся просвещенная Россия писала второй том «Мертвых душ». Говорят, Гоголь очень не любил, когда его спрашивали, как идет работа, – раздражался, скрытничал, не догадываясь, что это был насущный вопрос времени. И вовсе не праздное любопытство двигало вопрошателями, а – томление духа. «В пустыне мрачной». И когда за девять дней до кончины Гоголь все сжег, Россия обмерла. Столько надежд и ожиданий сгорело в ту непостижимую ночь с понедельника на вторник второй недели Великого поста 1852 года, столько усилий и труда обратилось в пепел! Потрясенный случившимся, Погодин завершил рассказ о подробностях происшествия словами: «Вот что до сих пор известно о погибели неоцененного нашего сокровища!..» Не меньше!
Своим предсмертным поступком Гоголь озадачил русского читателя навсегда. И сегодня, и завтра, как и сто лет назад, тайна гибели второго тома будет мучить русскую душу. Мутить.
«Мы всё склонны объяснять болезнью. „Болезнь“ да „болезнь“, – писал пятьдесят лет спустя Василий Розанов, – какое легкое объяснение: это deus ex machina[2] неумных биографов. Ибо почему, читатель, у нас с вами не быть такой гениальной болезни, с такими же причудами? Но у нас есть только ревматизмы и тому подобные рациональные пустяки. Гоголь был, конечно, болен нравственными заболеваниями от чрезмерности душевных глубин своих. Его трясло, как деревню на вулкане. Но в чем секрет его вулкана, из которого сверкали по ночному небу зигзаги молний, текла лава, сыпался песок и лилась грязь: этого, не заглянув туда, нельзя сказать. А заглянуть – тоже нельзя. Только и можно сказать, что вулкан был огромный, могучий, планетный; что это „дух земли“ заговорил в нем. Но больше этих поверхностных слов что же мы можем сказать о нем».
Современники передавали слова сожаления, якобы сказанные Гоголем на следующий день: вроде как «лукавый попутал». Может быть. Однако верить им до конца нельзя – Гоголь был известный конспиратор! Он сжег второй том, находясь в здравом уме и твердой памяти. Точно знал, что делает. Ведь не первый раз предавал огню свои сочинения. Когда-то в юности уничтожил в печи практически весь тираж дебютной своей книжки – поэмы «Ганц Кюхельгартен»: никто не хотел ее покупать и читать. Потом так же поступил с некоей трагедией на историческую тему, которую слышал только один Жуковский и чуть не уснул от скуки. Да и начальная редакция второго тома безжалостно подверглась аутодафе. «Затем сожжен второй том М<ертвых> д<уш>, что так было нужно, – пояснял тогда Гоголь в одном из писем. – „Не оживет, аще не умрет“, говорит апостол. Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряженьями, где всякая строка досталась потрясеньем, где было много того, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу… Благодарю Бога, что дал мне силу это сделать. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержанье вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным». Огнем, будто мечом, расчищал Гоголь дорогу к совершенству, безжалостно истребляя все, что не соответствовало Замыслу. И не столько художественная отделка занимала писателя в последние его вершинные годы, сколько правда, заключенная в его творении. И ее-то он у себя не находил. Не нашел. И сжег все. И себя – бессильного сказать правду.
Гоголь явился в Россию ревизором мертвых душ. Он собрал и представил на посмеяние весь мрак и безобразие ее, всю пошлость и весь душевный сор. Расправился с мерзостями жизни от всего сердца. Но как художник небывалой проницательности и остроты ума, ясного и светлого взора, да просто как честный человек он не мог смириться с тем, что на страницах его заветного сочинения Россия Пушкина запечатлелась только как Россия Плюшкина, и мучительно – более десяти лет – искал способ восстановить полноту картины. Не нашел. И сжег все. И себя – обессиленного исканиями.
Но, уничтожив свои рукописи, Гоголь сочинил, может быть, еще более грандиозную и величественную поэму, чем ту, которой вот уже более ста шестидесяти лет восхищаются читатели. Молчаливая тень Второго Тома, не того, что сгорел, а того, который виделся Гоголю в минуты духовного откровения, манит к себе и вдохновляет, пробуждает мысль и совесть. Ей мы обязаны «Дворянским гнездом», «Обломовым», «Войной и миром», «Братьями Карамазовыми» – всем деятельным и страстным порывам русской души. Второй Том «Мертвых душ» – это зачарованный Град Китеж русской литературы, и все мы, души живые, взыскуем его.
Национальный проект «Гоголь» продолжается.
Павел ФокинАлександр Петрович Стороженко (1805–1874), писатель, автор повестей на русском и украинском языках:
Его лицо, хотя неправильное, но довольно красивое, имело ту могущественную прелесть, какую придает физиономии блестящий взор, одаренный лучом гения. Улыбка его была приветлива, но вместе выражала иронию и насмешку.
Ольга Васильевна Гоголь (в замужестве Головня; 1825–1907), младшая сестра Гоголя: