Все это, однако, было после биржевого краха, после Великого кризиса 1929 года, вновь перекроившего их и без того не раз перекроенные судьбы. В двадцатые же годы на окраине Гарлема, в своей квартире на шестом этаже, откуда открывался величественный вид на парк вплоть до самой гавани, мы, казалось, могли не думать о политике. Мой отец Исидор искренне недоумевал, когда таких людей, как лидер социалистов Морис Хилквит, называли «свободомыслящими». Ему это казалось странным и раздражало. «Надо же, он, видите ли, мыслит свободно!» Да просто безответственно, только и всего. По воскресеньям в гостиной на восточном ковре расстилалась «Нью-Йорк таймс», в которой наибольший интерес представлял раздел ротогравюр, исполненных теплого тона сепией. От фотографий веяло спокойствием и уверенностью: какой-то видный мужчина рекламировал воротнички фирмы «Эрроу», особенно хороша была сидевшая у его ноги навострив уши немецкая овчарка; рядом красовался в своей прославленной белой форме начальник полярной экспедиции Берд вместе с участниками похода, к которым я мечтал присоединиться, как только меня примут в бойскауты (нескольких счастливчиков он взял с собой); тут же на статном вороном жеребце гарцевал принимавший парад германский президент Гинденбург точно с такими же мешками под глазами, как у короля Англии и даже принца Уэльского, не говоря о моем отце и обоих дедах. Раздел новостей читала только мама, по крайней мере просматривала его, прежде чем погрузиться в увлекательную жизнь театров, которых на Бродвее в те дни было шестьдесят или семьдесят, или перейти к светской хронике известнейших семейств — Рокфеллеров, Морганов, Бидлзов, — которую она знала, будто состояла с ними в родстве. На Пасху президент Келвин Кулидж с супругой позировали на лужайке перед Белым домом в окружении надменных породистых колли и под американским флагом, развевавшимся справа на шесте над их легендарным жилищем. Он — мертвенно-бледный, невозмутимый бывший губернатор штата Массачусетс; она — его верная супруга, принявшая перед объективом такую же исполненную достоинства позу, какую приняла бы, пожалуй, в подобных обстоятельствах моя мать. В менее торжественных случаях Кулидж на фотографиях удил в ручье рыбу в черном строгом костюме, мягкой серой шляпе, рубашке с крахмальным воротничком-стойкой и при галстуке — само воплощение солидности, которую вскоре развеял Великий кризис. На этой же страничке красовался наш коротышка-мэр Джеймс Дж. Уокер со своей обаятельной ирландской улыбкой и всегда в безупречно сшитых пиджаках; чаще всего его фотографировали, когда он входил в один из ночных клубов, где любил отдохнуть после трудов праведных — легко ли изо дня в день обирать целый город. До него этим занимался мэр Хайлен, скупивший — если их вообще кто-то продавал — все тротуары Стейтен-Айленда; кражи по тем временам слыли невинным развлечением, поскольку воровство стало забавой политиков. Обыденность краж внушала ощущение устойчивости, эдакой уютности от привычного мошенничества. В то же время любой президент, в данном случае губернатор, всегда неким загадочным образом возвышался над этим болотом, пребывая в общественном сознании в одном ряду с епископами и папой. Как-то в начале двадцатых годов в Фар-Рокавей, где мы много лет подряд снимали на лето прекрасный одноэтажный дом с видом на океан и пустынный белый песчаный берег, я увидел в витрине магазина в черной траурной рамке портрет Уоррена Гамалиела Гардинга, седовласого красивого человека с актерской внешностью, и с благоговейно-печальным видом прошел мимо того, кто совсем недавно был нашим президентом. Много лет спустя я узнал, что в годы его правления коррупция федерального правительства достигла невиданных — по крайней мере со времен президента Гранта — размеров.
Казалось, с особым удовольствием на ротогравюрах воспроизводили фотографии англичан — в Африке, Индии, Малайзии, среди китайцев, у пигмеев и — неделями — среди египтян, где не так давно была открыта набитая золотом гробница фараона Тутанхамона. На школьной карте мира преобладали успокоительно-розовые тона владений Британской империи, которой принадлежали целые субконтиненты и сотни островов во всех климатических зонах. На ротогравюрах англичане с красивыми прямыми носами позировали то в тропических шлемах под пальмами, то укутанные в меха среди эскимосов, то под сенью сумрачных лесов, то посреди раскаленной пустыни. Соединенные Штаты в те годы только превращались в нацию-кредитора, расставаясь с более привычной для них и многих других стран ролью должников английских банков, как повелось еще со времен Войны за независимость. Но, лежа под роялем «Кнабе» и перелистывая увлекательные страницы, я меньше всего думал о банках, мечтая о приключениях среди туземцев или воображая, как с фонарем в руке я первым заглядываю в усыпальницу Тутанхамона сквозь только что прорубленную дыру — было от чего заняться духу. А что, если он вдруг проснется! В одной из первых прочитанных мною газетных статей рассказывалось о загадочной смерти двух археологов, первыми проникших в гробницу, — предполагалось, что их погубило заклятие, дохнувшее из сумрака поруганного святилища. Как это ни было страшно, мы с мамой не могли пройти мимо подобного факта, ибо он неявно, но убедительно подтверждал мамину веру в духов. Воздух, считала мама, отнюдь не пустота — и до конца своих дней пыталась предугадывать будущее. В двадцатые годы существовало повальное увлечение доской Уиджа. В сеансе участвовало человека три-четыре, которые рассаживались так, чтобы магическая доска касалась их коленей, и кто-то один вытягивал руки, пытаясь заставить ее воспарить. Многое зависело от погоды, поскольку влажный воздух служил лучшим проводником потусторонних сил, но, конечно, от внутренней сосредоточенности собравшихся тоже. То, что маме ни разу не удалось заставить доску оторваться от колен, свидетельствовало о том, что она делала что-то не так, а вовсе не о том, что вся процедура была мошенничеством. Она прекрасно знала, что это выдумка, однако обладала одновременно даром прозрения и слепоты, как если бы, прыгнув со скалы, сама наблюдала свой рассекающий воздух полет. Этой легковерности и отрешенности я учился, еще ползая по полу. Мама действительно была художественной натурой, однако такие проявления не могли не сеять смуту в неокрепшем сознании ребенка.
Много позже я понял, что в те годы безоблачного процветания нас несла волна эйфории. По воскресеньям я разглядывал с пола доброе лицо отца, мирно посапывающего на диване в гостиной, как рассматривают бизона или зубра-альбиноса. В ответ на мои истошные крики он только добродушно моргал и оставался невозмутимым, даже когда все вокруг бились в истерике. Мой отец добрался до Нью-Йорка из польской глубинки шестилетним мальчишкой, а теперь по утрам у кромки тротуара его поджидал собственный «нэшнл» с шофером, чтобы доставить на Седьмую авеню, в торговый район, где располагались магазины готового платья. Эту метаморфозу все воспринимали легко и естественно; так продолжалось еще много лет; жизнь напоминала свиток, полный неожиданных и большей частью приятных сюрпризов.