Год 1970
В мае 1970 года я привезла из Ленинграда письмо Револьта Пименова, адресованное Андрею Дмитриевичу Сахарову. Идти к академику мне почему-то не захотелось, хотя робостью перед кем бы то ни было никогда не страдала. В обеденный перерыв я встретилась у метро «Динамо» с Юрой Шихановичем и попросила его передать письмо адресату. Он тоже не захотел к нему идти. Мы немного попрепирались, и он согласился положить письмо в почтовый ящик академика. Спустя год или два Сахаров, узнав, как письмо это к нему попало, сказал мне, что от судьбы нельзя отвертеться и что я просто украла у него (у нас) несколько месяцев знакомства. Очень любил он слово «судьба».
Шел октябрь 1970 года. В Калуге был назначен суд над Пименовым и Борисом Вайлем[1]. У нас уже несколько дней жили Виля — жена Пименова — и Наташа Гессе, приехавшие из Ленинграда. Вечером 19-го Вайли, которые жили у Шихановичей, привезли к нам Диму, своего четырехлетнего сына. Он на время суда оставался под опекой моей мамы и моих ребят. А Вайли, Виля и Наташа уехали на суд в Калугу. Я же в этот вечер уезжала в Ленинград, чтобы сделать передачу Эдику Кузнецову. Вернулась через день утром — и сразу на работу.
И вечером вместе с отцом Револьта Пименова поехала в Калугу на суд. Ночевала я в гостинице в номере Вайлей на диване, куда меня подселили после настойчивых просьб основных жильцов номера. В этой гостинице остановились еще несколько наших друзей. Но большинство, в том числе Виля и Наташа, а также Сахаров, жили в другой гостинице. Утром в коридоре суда нас было человек 25. Помню Шиха, Наталью, Айхенвальдов, Кристи, Ковалева, ленинградских математиков.
В середине дня Вава Айхенвальд, Кристи и я пошли в магазин и купили на всех молоко, кефир и какие-то булочки. Во время перерыва в заседании к нам спустились из зала суда Боря и Люся Вайли, Виля и Сахаров. Тогда я впервые его увидела и, как всем, предложила на выбор бутылку молока или кефира и хлеб. Он так панически отказался, как будто я предложила ему мышьяк. Мне показались в этом отказе брезгливость и элемент пренебрежения. Это не понравилось, и знакомством (как пишет Сахаров) я это мимолетное столкновение не сочла.
Я, как и все мы, относилась заочно к Сахарову с неким, почти обязательным в нашей среде пиететом. И не только читала его манифест[2], но даже умудрилась в сентябре 1968 года привезти из Франции, где гостила у маминых сестер и братьев, пять экземпляров тоненькой этой брошюры. Умом я понимала ее важность и значение на фоне нашей глухой тишины и безгласности. Но эмоционально она показалась мне не очень интересной, была для меня излишне наукообразной и суховатой. А может, была просто не по зубам? Единственно, что тронуло и вызывало симпатию, это эпиграф[3]. Казалось, за ним стоит кто-то очень искренний.
После оглашения приговора Пименову и Вайлю (обоим ссылка) на обратном пути в Москву в электричке мы с Сергеем Ковалевым забрали у Сахарова папку, которую ему сунула Виля, украв ее со стола судьи. Назавтра мне позвонила из Калуги Виля и сказала, что надо срочно вернуть эту злосчастную папку, иначе ей не дадут свидания. Я ехать не могла, у меня в этот день были лекции. Вызвала нашего общего с Пименовыми друга Володю Козаровецкого, и тут выяснилось, что почему-то Сахаров отдал нам с Сергеем не все документы из папки, а только часть. Володя сказал, что в Калугу он поедет, а к Сахарову ехать боится. Я попросила Валерия Чалидзе взять у Сахарова оставшиеся бумаги. Он не мог, и я сказала, что пошлю за ними Таню. Валерий предупредил об этом Сахарова. Сахаров спросил, как он узнает, что это та девочка, которой надо отдать документы, а не подосланная КГБ, ведь все переговоры шли по телефону. На это Валерий ответил, что вы ее узнаете, она похожа на свою маму. Так я узнала, что Сахаров видел меня у Валерия и спрашивал его обо мне. Но я такой встречи не запомнила. Так с этой папкой вышла история, попавшая в Историю. А у нас с Сахаровым появилось первое разногласие. Он утверждает, что встретился со мной задолго до суда над Пименовым и Вайлем, а я утверждаю, что увидела его впервые в Калуге.
25 ноября был день рождения Валерия. Но я с Сахаровым там не общалась. Там было форменное столпотворение, и стоял такой шум, что вообще ничье и ни с кем общение было невозможно.
С начала лета (точней, в июне) я оказалась вовлеченной в известный в истории еврейской эмиграции судебный процесс «ленинградских самолетчиков». Одним из арестованных по этому делу был Эдуард Кузнецов.
Эдуарда Кузнецова привел к нам в дом Феликс Красавин, сын подруги моей мамы, мой давний друг и в прошлом многолетний политический заключенный. Привел 2 октября 1968 года в день освобождения Кузнецова из Владимирской тюрьмы. Он отсидел 7 лет по ст. 70-72 (Антисоветская агитация и пропаганда, антисоветская организация). Кузнецов, не имевший права жить в Москве, прописался в городе Александрове и поступил на работу. Он не очень часто, но регулярно тайно приезжал в Москву и иногда ночевал у нас. Ночевать у своей матери боялся, так как имел основания считать, что ее брат, живущий в этой же квартире, сразу донесет в КГБ. Он хотел выехать из СССР, а единственной возможностью в те годы, для таких, как он, был фиктивный брак — женитьба на еврейке. Кто-то из друзей (кажется, Юра Меклер — тоже бывший зэк) нашел в Риге невесту. Я и все члены моей семьи и друзья сообща помогали Эдуарду готовиться к этому предприятию и даже собрали деньги на приличный костюм для свадьбы. Эдик женился, прописался в Риге, поступил на работу и, я полагала, подал документы на эмиграцию.
Я видела Эдика 9 мая 1970 года в Ленинграде в доме Меклера, где он был вместе с друзьями и с женой. Тогда я с ней познакомилась. Но что-то в их поведении меня насторожило, и я, когда мы прощались, спросила у него, так как отношения всегда были доверительные: ты от меня что-то скрываешь? И он странно ответил: «Мне очень не хочется тебе врать, поэтому ничего не спрашивай у меня». И я подумала, что это старая романическая история (я знала о такой) или новая. В ночь с 14 на 15 июня меня разбудил телефонный звонок Эдика. Я решила, что у него что-то случилось. Сказал — нет, пока все в порядке, просто захотелось поговорить. Странное время и странный звонок. Утром мама, которую ночной звонок тоже разбудил, спросила, кто звонил. Я сказала, что Эдик и что он был какой-то странный. И мама на это ответила: все они странные, вчера Юра был странный, сегодня Эдик. Действительно, накануне у нас был Юра Федоров (тоже бывший зэк, которого к нашему дому привадил Эдик) и предупредил, чтобы я почистила дом от всякого сам- и тамиздата. Написал на листке, что он точно знает, что завтра будут обыски. Обыска у нас не было, был нормальный выходной день, но позвонила Бэла Коваль и спросила, не слышала ли я чего-нибудь особенного по западному радио. Нет, не слышала. А в четыре часа пришли жена Федорова Наташа и Володя Тельников. Наташа сказала, что у нее был обыск в связи с тем, что группа людей, в том числе Федоров, намеревалась захватить самолет в Ленинграде на областном аэродроме[4]. В первый момент это сообщение показалось бредом. Но, сопоставив его со звонком Бэлы, я поняла, что она что-то знает, лучше ей не звонить, чтобы не наводить на след, и решила лететь в Ленинград. Там, взяв такси, я поехала в областной аэропорт. В аэропорту было тихо и безлюдно, почти нет пассажиров, и не видно, чтобы кто-то наблюдал за входящими и выходящими. Я разговорилась с приемщиком багажа. От него я узнала, что утром на летном поле перед посадкой в самолет были арестованы 11 человек и что между двумя группами людей КГБ (позже выяснилось, что между сотрудниками ленинградского и центрального ГБ) была ссора, чуть не драка, в какие машины их грузить, и еще он сказал, что среди арестованных были три женщины. Поехала на аэродром в Пулково, первым самолетом вылетела в Москву и в 9 утра была на работе. Через день или два из Риги стало известно, что большинство арестованных рижане-евреи. Но есть трое русских — Кузнецов, Федоров, Мурженко. И родственникам надо ехать в Ленинград, чтобы сделать передачи и говорить со следователями. Мама Кузнецова ехать отказалась, ссылаясь на плохое здоровье. Тогда я с помощью знакомого врача соорудила доверенность от нее, в которой указывалось, что я тетя ее сына. Тут я узнала, что отец Кузнецова был еврей (его фамилия Герзон), и что в 1953 году она после смерти мужа вернула себе девичью фамилию и одновременно поменяла сыну фамилию с отцовской на свою. Так я стала тетей Кузнецова, хотя это было несколько рискованно. И моя мама была крайне обеспокоена тем, что я ввязалась в эту историю. К Эдику она относилась с некоторой амбивалентностью — с одной стороны, бывший зэк, и тут все ясно. А с другой — она называла его «помесь урки с философом»: урок она не терпела. И не раз говорила мне: «С той же легкостью, как он вовлек в эту авантюру рижских ребят и Юру, так бы мог вовлечь в нее и твоих детей».