В манеже государь смотрел маршевые батальоны, которым предстояло отправиться на Крымский театр, и думал о Евпатории. Слабая надежда.
Офицер легкой № 3 батареи 11-й артиллерийской бригады Лев Толстой, узнав, что готовится нападение на Евпаторию, попросился в ударные части; ему отказали. Весь февраль Толстой почти ничего не писал, читал тоже мало. Читал «Горе от ума».
Евпаторийская операция закончилась неудачей. Вновь проявили героизм и самоотверженность солдаты русские (сто шестьдесят раненых по собственной воле вернулись в строй), и вновь многопудовые гири гнилости и бессилия крепостной России повисли на ногах у победы. Русские пушки не стреляли по неприятелю, когда он у всех на виду наступал на наш левый фланг. Один из очевидцев докопался до истины: «…пороху оставалось по одному заряду в пушках, который нельзя было выпустить, чтобы не лишить прислугу того убеждения, что пороху еще довольно».
Император Николай ездил в легком плаще смотреть маршевые батальоны и простудился. Впрочем, он продолжал заниматься делами.
О неудаче под Евпаторией царь узнал 14 февраля. Надежда рухнула. Пятнадцатого наследник по его указке писал главнокомандующему русскими войсками в Крыму генерал-адъютанту и адмиралу Меншикову: «…Государь, с прискорбием известившись о Вашем болезненном теперешнем состоянии… высочайше увольняет Вас от командования Крымскою армиею…»
Государь слег в постель. Семнадцатого доктор Мандт уверял государыню, что «опасности никакой нет в состоянии его величества». Восемнадцатого утром самодержец всея Руси скончался. Во дворце и среди медиков, в литературном мире и в простом народе ходили слухи, что царь отравился.
«Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», — писал Шелгунов. — Точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать».
В Петербурге заседала «печальная комиссия», разрабатывала огромный — в полтораста пунктов со множеством подпунктов — документ, содержавший подробнейшее описание ритуала похорон покойного императора. С газетных полос, из уст представительных лиц лились слезные потоки официальных соболезнований. И люди в разных концах России провозгласили: «Слава богу!» — и пили за смерть его.
Вчерашний наследник, новый царь Александр II, вместо того чтобы навсегда сокрыть, разболтал в своих посланиях и манифестах последние слова отца, в коих тот благодарил «славную верную гвардию», спасшую его трон в 1825 году. И Герцен язвительно крикнул вослед «печальной колеснице», перед которой согласно установленному ритуалу тащили сорок четыре ордена и девять корон Николая:
— …Отчего же Николай не мог в эти тридцать лет забыть «дурные четверть часа», проведенные им при защите Зимнего дворца 14 декабря 1825? Отчего, умирая, вспомнил он этот день и за него благодарил гвардию? Оттого, что он понял с начала своего воцарения, что его трон только силен силой.
Торжественно ползла по Петербургу колесница, окруженная принцами крови, сановниками и генералами. А в далеком Севастополе напевали, оглядываясь, удалую солдатскую песню:
Царь на Меньшика серчал,
И в ту пору захворал
На одном смотру.
И отправился на небо,
Видно, в нем была потреба, —
И давно пора!
Россия не сводила глаз с Севастополя. Князя Меншикова сменил князь Горчаков. Высокопреосвященный Иннокентий архиепископ Херсонский и Таврический обещал в своих проповедях: «Много еще прольется слез и крови…»
Солдаты и матросы стояли насмерть — шел шестой месяц обороны города. Адмирал Нахимов каждый день объезжал позиции. Приободрял раненых. Воодушевлял усталых. Перебирал в памяти минувшие полгода и до боли остро чувствовал, как страстная любовь к ставшим ближе детей родных севастопольцам заполняет все его существо. На Малаховом кургане вспомнил Корнилова, боевого командира, друга. Не в пример царю, не о себе — о России подумал в последние свои минуты Корнилов. «Отстаивайте же Севастополь!» — сказал на смертном одре. Нахимов долго стоял недвижно, смотрел на мерцавшее невдалеке море. Обернулся, сказал окружавшим свое привычное: «Будем стоять. Без Севастополя у России на Черном море флота нет…» Затянутыми в перчатку пальцами смахнул — от ветра, что ли? — навернувшуюся слезу.
Суровым выдался в России февраль 1855 года. Но сквозь метели и вьюги прорывался уже неуловимо пахнувший весной ветер. Россия жила надеждой, ждала перемен.
…2 февраля был рядовой, будничный день, необычный разве только своей неповторимостью, как и всякий день, уходящий навсегда в прошлое.
2 февраля 1855 года в имении «Приятная долина» Бахмутского уезда Екатеринославской губернии родился Всеволод Гаршин.
Он родился на рассвете, в тот ранний час, когда тает мгла зимней ночи, когда черные туманные очертания хат и сараев медленно выплывают из темноты, когда гаснет и растворяется в мутной голубизне искристый блеск снега. Вяло переговариваясь, шли за водой еще не остывшие ото сна бабы; ведра в такт шагам позвякивали на коромыслах.
— Мальчик, мальчик! — говорила, хлопоча у постели, повивальная бабка. — Третьего бог послал!
Екатерина Степановна протянула руки навстречу сыну. Первый властный крик ребенка на мгновение парализовал суету в барском доме, и кто-то из дворовых громко сказал за дверьми спальни:
— Не простым ему человеком быть! Только бабы за водой, а он тут и явись! Весь век люди о нем гомонить будут…
…В хаосе впечатлений далекого детства трудно отделить истину от узнанного и додуманного впоследствии. В 1884 году уже знаменитый Гаршин набросал автобиографию для Венгеровского «Критико-библиографического словаря русских писателей и ученых». О самых ранних детских годах он рассказал коротко: «Как сквозь сон помню полковую обстановку, огромных рыжих коней и огромных людей в латах, белых с голубым колетах и волосатых касках». Таким видел большой мир маленький двухлетний человек с внимательными карими глазами.
Отец Гаршина служил в кирасирском Глуховском полку. Полк часто перебрасывали с места на место. Интересно было, сидя на коленях у матери, глядеть в окно кареты. За окном расстилалась степь — черная вспаханная, радостная зеленая, шумливая золотая, пестрая от цветов или печальная бурая, выжженная — однообразная и чем-то манящая — так, что взор не отвести. На поворотах видна была голова колонны — всадники в поблескивающих на солнце кирасах и распластавшийся на ветру штандарт, почетный, георгиевский, врученный полку «за отличие при изгнании неприятеля из пределов России в 1812 году».