Александр Александрович задумывается и вдруг с надеждой спрашивает:
— Ну хоть что-то остается от привычных для нас всех знаменитых арий?
Мне хочется смеяться от удовольствия, я восторгаюсь его приверженностью к старинным оперным традициям, и я утешаю профессора:
— Остается, Шурочка. Есть неизменные тексты оперных арий, например, ария Дон-Жуана:
Чтобы кипела кровь горячее,
Ты веселее праздник устрой…
Или арии Лепорелло, так называемого «Списка Дон-Жуана». — И я напеваю профессору эту арию:
Вот извольте, этот список красавиц
Я для вас, так и быть уж, открою,
Он записан моей рукою —
Вы глядите, следите за мной;
Их в Италии шестьсот было сорок…
Александр Александрович, улыбаясь, качает в такт головой — видно, помнит эту мелодию, — он очень доволен. Так почти ежевечерне профессор забегает поговорить со мной, интересуется, что творится в мире «творческих работников», хотя более творческой жизни, чем жизнь хирурга, я не знаю. Тут частенько бывает так, что человеку дают вторую жизнь, и талант врача, не считая его опыта, знаний и мастерства, решает все.
Однажды Александр Александрович сказал мне, что хирургами не родятся, а делаются. Я отвечала: Флобер тоже утверждал, что гений — это терпение. Профессор любил поговорить о жизни писателей, художников, артистов, тем более что многие люди из этого мира со своими недугами обращались именно к Вишневским — к кому-либо из этой знаменитой врачебной династии.
Как-то во время такой беседы Александр Александрович спросил:
— А вот скажи ты мне, пожалуйста, откуда возникает мысль у художника написать чей-нибудь портрет? Что, так сказать, является импульсом? Что это за процесс?
Я попыталась изложить ему какие-то свои соображения по поводу разного мироощущения у разных художников, а потом представила себе, что могло бы привлечь живописца в этом своеобразном невысоком человеке с гладко выбритой головой, словно крепко ввинченной между высокими плечами, с кожей цвета слоновой кости, темными глазами и нежной улыбкой в уголках небольшого рта.
— А хотелось бы тебе, Шура, чтобы мой отец, Петр Петрович, написал твой портрет?
— Ну что ты! — смутился Вишневский. — Я не так уж красив, да и ростом не вышел…
Но случилось так, что на следующий день мои родители пришли навестить меня как раз в час утреннего обхода профессора. Он стремительно вошел в палату. Из-под сверкающего белизной халата были видны его генеральские брюки, синие с красными лампасами. Рукава были завернуты и открывали его красивые смуглые руки, с почти женской округлостью от кисти до локтя.
Мой отец, Петр Петрович, привстал с кресла у окна, а Ольга Васильевна — моя мама, сидевшая возле меня, весело улыбнулась. Она очень ценила и уважала Александра Александровича. Он поздоровался с родителями и, облокотившись о спинку моей кровати, принялся занимать гостей, как радушный хозяин. Кивая на моцартовский клавир, с улыбкой сказал отцу:
— Вот, смотрите, Петр Петрович, какие дела творятся! Сам Дон-Жуан поселился на Большой Серпуховке!
Все рассмеялись, завязалась живая беседа, и вдруг Петр Петрович внимательно посмотрел на профессора и сказал:
— А вас было бы хорошо написать, Александр Александрович. Вот так, как вы сейчас стоите… в рост. Как вы думаете?
Александр Александрович метнул в мою сторону взгляд за сверкающими стеклами очков и, улыбнувшись своей улыбкой фавна, ответил:
— Ну что же, Петр Петрович, я был бы счастлив…
Вишневский напрасно подозревал меня в сговоре с отцом — для меня его предложение было неожиданным.
Решили не откладывать дела в долгий ящик. Отец несколько раз приезжал делать зарисовки. Но ему захотелось посмотреть Вишневского за операционным столом. Я к этому времени поправилась, и мы были приглашены на одну из операций. Профессору предстояло оперировать больного с неточным диагнозом.
В назначенный день, надев халаты и шапочки, нацепив на лица марлевые маски, натянув на обувь бахилы, мы с Петром Петровичем вошли в святая святых хирургического отделения.
Отец сел у окна на табуретке, спиной к свету, и развернул свой блокнот для рисования, а я забралась ка амфитеатр — на места курсантов и врачей ЦИУ [1]. То, что я увидела, запомнилось мне на всю жизнь.
Это было невероятное сочетание: искусства — с математической точностью, неумолимого вторжения в тайны организма — с пластикой и изяществом движений, смелости и решительности — с осторожностью и гуманностью. И обстоятельность! Обстоятельность, которая начиналась с мытья рук. Александр Александрович, сидя на вертящемся стуле перед умывальником, тщательно мыл руки. Он мыл их минут пятнадцать мылом и щеткой, растирая руки мыльной пеной. Он разговаривал с ассистентами, делал указания, советовался с ними, и по всему чувствовалось, что он несколько возбужден.
— А все же я думаю, что это не грыжа. Нет. Не то! — говорил он, подходя к операционному столу, на котором лежал подготовленный к операции пожилой мужчина. И, заметив настороженность в глазах помощников, добавил: — Ну ладно, ладно. Вскроем и поглядим, что там такое…
Громадный круг лампы ярко освещал прямоугольник желтоватой кожи. Все остальное было закрыто белыми простынями (тогда в операционных пользовались белы ми простынями и халатами, теперь они — зеленого цвета). За этим прямоугольником — очередная тайна, которую предстояло раскрыть людям в марлевых масках, склонившимся над столом. И каждый раз — ответственность, каждый раз — неизвестность, каждый раз — риск. Ведь, казалось бы, человеческий организм создан природой по единому образцу. И болезни будто уже известны испокон веков, а на деле каждый человек со всем его внутренним устройством неповторим.
Наконец все готово. Работает какая-то сложная аппаратура, поблескивая никелем трубок, кранов, счетчиков… Вытянув перед собой руки, смоченные каким-то составом, профессор подходит к столу.
Я смотрю на непривычное для меня лицо Александра Александровича — он без очков. Он близорук и потому снимает очки на время операции, и тогда лицо его принимает выражение особой напряженности и внимания.
Оно вдохновенно и торжественно. Говорит он коротко, с выкриком, то весело» бодро, а если видит что-то неожиданное в процессе работы, то нараспев, мягко:
— Ты смотри-и-и, какая здесь, оказывается, исто-о-рия!..
Команда профессора четкая:
— Крючки!.. Зажимы!.. Пинцет!.. Живо!.. Прямей держи крючок, чтоб не съезжал… — Вообще-то профессор во время операции иной раз был довольно резок, но в этот раз, видимо, в присутствии Петра Петровича, он был корректен.