Хозяин этого роскошного приема – тоже один из десяти фигурантов списка богатейших людей страны. Его состояние на сегодняшний день оценивается… Впрочем, это уже неважно. Он стоит рядом с догорающей бархатной шторой. Тугой волосатый живот вывалился из разодранной рубашки цвета нежно-розовой полоски предрассветного неба в Сен-Тропе. В одной руке он держит то, что осталось от чьей-то скрипки (которой, вероятно, сыграли полонез на чьей-то голове).
Другая главная героиня этого реалити-шоу лежит на полу рядом с тем местом, где недавно кротко и стеснительно, чтобы не мешать жрущим гостям, играл оркестр. Правой рукой она все еще сжимает пистолет, похожий на игрушку. По ее белому платью-смокингу расплывается темное влажное пятно цвета спелой вишни. Судя по тому, что ее тело периодически сводит судорога, это не вино и не сок. На полу лежит моя лучшая подруга. Мы будем называть ее Виктория Дольче. На самом деле ее зовут совершенно по-другому. Но ее настоящее имя никому не интересно, и его никто не знает. Она хотела, чтобы ее звали Victoria Dolce. Это же в любом случае лучше, чем какая-нибудь Катя Кабанова, или Олеся Вислогузова, или Маша Конева…
В мире рейтингов и номеров имя – это бренд. Имя должно быть таким, чтобы одинаково хорошо смотрелось и на могильной плите, и на заднем кармане джинсов. Согласитесь, представить себе джинсы с эмблемой «Victoria Dolce» значительно легче, чем джинсы с эмблемой «Олеся Вислогузова» или «Настя Горбатко». Теперь моя подруга, возможно, в одном шаге от красивой надписи «Victoria Dolce» на ее могильной плите…
Она сама была бы рада повеселиться на моих похоронах. Тогда на моем надгробии тоже была бы красивая надпись… Собственно, я забыла представиться. Мое имя Лиза Каджар. Это имя тоже не настоящее, как и все в этом странном, преувеличенном, усыпанном стразами картонном мире, похожем на Диснейленд для взрослых. Естественно, я (как это ни вульгарно звучит) принцесса. Здесь это нормальное явление. И хотя в отличие от большинства обитательниц диснейленда во мне действительно течет кровь царского рода, сейчас это не имеет никакого значения. В Большой книге современной аристократии нашлось бы место и для меня. Но в этой книге я уже удостоилась титула известной и успешной фотомодели (и, конечно же, содержанки – в наше время такая приставка к «титулу» просто необходима, чтобы тебя считали успешной). И в нашем мире этот титул весит больше, чем старинный родовой герб.
Это я должна лежать на месте Виктории Дольче. Ведь именно мне предназначались пули в ее пистолете, похожем на игрушку… Но сегодня, кажется, повезло мне. Или не повезло… (Об этом я подумаю позже.)
Когда я слышу или читаю, как какой-нибудь пропитой и заношенный, как старый свитер, дядя или мадам со следами увядшей красоты убиваются по поводу ранней смерти известного актера, певца или художника, я испытываю смешанное чувство жалости и восхищения. Причем восхищение у меня вызывает смерть, а не старые гундосы, которые апатично пережевывают слова про «безвременный уход» и «недоделанные дела». Когда умирает кто-то молодой и талантливый, ко мне на время возвращается вера в Бога и Высшую справедливость. Значит, Он все-таки все видит и Ему не чуждо сострадание! Кем были бы все эти гениальные певцы, актеры и художники, не прибери их Господь – в двадцать, тридцать, сорок лет? Такими же спившимися маразматиками, как те их друзья и коллеги, которые теперь скорбят об их смерти! Уродливыми стариками с прогнившими мозгами и разложившейся печенью! Какая космическая ирония есть в том, что живые трупы обливаются соплями и слезами, оплакивая тех, кто ушел из их жалкого выморочного мира. И какая зависть слышится в их словах! Ранняя смерть – это как Божественный «Оскар» или Пулицеровская премия Всевышнего.
Но моя подруга Виктория Дольче так не считает. Она верует во всемогущую Пластическую Хирургию и в волшебную силу Индустрии Красоты. Виктория Дольче хотела бы пребывать в своем теле вечно, меняя по мере надобности органы на запчасти новых, более совершенных моделей. У Виктории Дольче есть только ее совершенное тело мальчика-подростка с узкими бедрами, выпирающими подвздошными костяшками и упругим животиком, извивающимся, как тело анаконды. И если оно вдруг исчезнет, от моей подруги ничего не останется. Виктория, сама того не зная, является самой последовательной сторонницей материализма. Поэтому она очень боится смерти. И сейчас, распластавшись на полу, как лабораторная мышь, она дергается и всеми силами цепляется за края все расширяющейся черной ямы, которая засасывает ее в свою бездонную глубину…
Поднимая голову от паркета, к которому она пришпилена невидимыми булавками смерти, Виктория Дольче посылает в мою сторону надсадный и неровный, как края рваной газеты, звук. На языке раздавленного таракана этот звук означает примерно следующее: «Я исчезаю. Мне страшно. Подойдите ко мне кто-нибудь». Божьи твари на пороге смерти удивительно быстро учатся понимать общий для всех божьих тварей язык. Не то что в дни своей «полной драйва» жизни!
Повинуясь этому зову, я ползу к телу Виктории Дольче, чтобы подарить ей прощальную улыбку. Мои колени разъезжаются на рассыпанных канапе, икре, пирожках с фуа-гра, волованах в форме толстеньких мужских членов с креветочным муссом, свежей клубнике. Если включить фантазию, то можно представить, что я ползу не по полу, а по роскошному огромному столу на пиршестве у какого-то жизнелюбивого божества. Я – главное блюдо, которое по замыслу шеф-повара должно само заползать в рот. Но сегодня моя фантазия вряд ли мне пригодится. Все происходящее и без того исполнено оригинально и с выдумкой.
Виктория Дольче протягивает ко мне руку с идеальными ногтями, сделанными в процессе ежедневных обязательных процедур в «Nail Room». («Nail Room» – это как церковь для истовых светских львиц.) Как будто она лежит не на залитом собственной кровью паркете, а на золотом песке острова Святого Маврикия, Виктория говорит дрожащим и скрипучим голосом:
– Дорогая, дай мне чего-нибудь выпить…
Стоя на карачках и пошатываясь, как перебравшая с алкоголем шлюха, обслуживающая клиента, я вижу, как из голубых глаз Виктории Дольче скатываются две капли. Они оставляют светлый след на ее перемазанных сажей и кровью щеках.
Я глажу ее по обожженным волосам. И слышу, как она бормочет, словно обиженный ребенок:
– Я не могу умереть! Ты же знаешь, я не могу умереть… сейчас… Когда все складывалось так хорошо… Я собиралась в Ниццу…
Мне хочется как-то ее утешить. Но я не знаю, что ей сказать. Сказать ей, что в Ниццу она еще успеет? Или соврать, что она действительно не может умереть? Или сказать ей правду о том, что вся ее жизнь до сегодняшнего момента – это просто омерзительный коктейль из лжи, пафоса и жалких фантазий на тему красивой жизни?